Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Жили Крутицкие попросту, были небогаты; земли шестьдесят десятин, домик в три комнаты, а через холодные сени с чуланами — таких же размеров кухня, людская. Но был в этом именьице лес по оврагу, изрытому мочежинками, сад со сладкими разносортными яблоками, душистыми грушами, с целой куртиною вишен, тинистый, с сонными карасями пруд, амбары и рига, скотный и сеновалы; впереди двухоконного дома разбит палисадник, в нем розы и георгины по осени, пионы. Летом в детском распоряжении было еще одно помещение, оно примыкало непосредственно к саду; это были три сруба под одну общую крышу: в одном мука, кладовая, висели окорока, в среднем конюшня, а третий назывался просто «амбар», он-то и был в нераздельном детском владении, милым летним местечком.

И все это обширное царство открылось маленькой Груне, царство грибное и ягодное, таинственные кладовые с запахом мышей и ветчины, душистая возня на сеновале, медовые розговены со свежим куском черного хлеба и тысячи всяких событий и происшествий, полнящих детскую совместную жизнь; были у них и свои особые празднества, свой на них ритуал.

III Первым из них для Груни пришлись мушиные похороны, давно отмеченные Танею на календаре — в первый день сентября.

Еще накануне найдено было двенадцать усопших мух; на ночь их положили на белом бумажном листе под образа, и у каждой под головами чуть тронутый осенью, зафиолетившийся листок бересклета. С вечера же из свежих картофелин заготовлены были гроба. Всем ведала Таня; младшие были серьезны, торжественны: печальное торжество, а отчасти и гордость — в первый раз в руках по ножу! Только веселая розовощекая Лена не изменила себе, болтала без умолку и притом всякий вздор, явно не подходящий:

— А что, если б накрыть их, да в печке поджарить, на маслице… да съесть на могилках. Ведь всегда едят поминальный обед! Вот вкусно-то было бы! Вот радость-то!

Насти Прасковьиной не было, некому было забавницу поддержать, но она и одна не унывала:

— А лапки на завтрак! Соберем мушиных детей, подвяжем салфетки, и так-то накормим!..

Таня священнодействовала; она сама вырезала кресты, никому не доверяла. Один гроб вышел побольше, и на нем она изобразила восьмиконечный крест.

— Это для мушиной любимицы, — сказала она, немного подумав.

Все на нее поглядели.

— А у мух нет ни царей, ни цариц, — разъяснила Таня серьезно, — но у них есть любимицы; их выбирают за доброту.

Воскресный первый день сентября был тихий, погожий. Старшие уехали в церковь, а дети — четверо младших принарядившихся девочек (и Настя на этот раз пастухам изменила) — торжественно за четыре угла несли большой противень, на нем лежало, в зелени и цветах, двенадцать картофельных гробиков, покоивших тела усопших.

Таня золотоволосым первосвященником шла впереди, лицо ее было сосредоточенно, молитвенно; она держала перед собой большую ветвь бересклета, на бородавчатых, узловатых веточках его уже никли не открывшиеся еще, восковою затянутые пленкой сережки; под нею был скрыт осенний их огонь.

Две очень старые, с плакучими до сажени, ветвями березы, с корявою их, глубоко изрытой, мощной корою внизу, а вверху — через ветви — с блеклой небесной лазурью, третья — совсем молодая, с вензелями и числами, и, наконец, огненно пышный кленок — охраняли они, отграничивали мушиное кладбище. Целый ряд холмиков здесь поднимался и тут, в нестрогом порядке.

Могила, общая, братская, с утра была вырыта Леной и Настей. Теперь, поставивши рядом останки, в молчании все аккуратно устлали ее лопухом, рассортировали гроба, чтобы покойникам встать лицом на восток, и начали чин отпевания. Тут были смешаны и церковная песнь, и странные горячие слова о воскресении «пташек» (так Таня упорно именовала заснувший сонм мух, веруя, что обернутся они в селениях праведных легкими, звонкоголосыми птичками…), и здесь же брались время от времени за руки дети и, водя хоровод вокруг открытой могилы, пели негрустную песенку:

Мушеньки, Упой коницы, Душеньки Успокоются, Мамочке Помолятся…

Слезы щекотали ресницы, когда гробик за гробиком клали в могилу; последнею Таня сама опустила мушиную, любимицу, сама же она ее и назначила. Была эта мушка самая худая из всех, убогонькая, одной ноги, передней, недоставало, и одиноко торчало голенькое плечо, сиротливо.

Таня хотела что-то сказать над ней, подняла под золотокудрой березкой и свою золотокудрую голову, но ничего не могла произнести: перед нею стоял, с Ириною об руку, бедный маленький принц; волосы на голове теперь не торчали уже, а гладко причесанные, мокрые, топорщились позади ушей в двух жидких косичках, но брови сошлись с недетской суровостью, и были опущены руки, покидая плечо, слишком отвесно, безжизненно. Рядом молчала Ирина, такая же завороженная; пальцы девочек крепко между собой переплелись, и четыре детские глаза, голубые, сосредоточенные, неотступно глядели в черную ямку.

Может быть, Таня заплакала бы, отдавшись волнению напутственных слов, но теперь и ничего не сказала, и удержалась от слез; только закрыла глаза и ощутила, как горячий уголь бьется в груди.

Под вечер погода испортилась, и, сама не понимая себя, Таня уговорила бабушку Маланью оставить Груню у них. Лето кончалось, но спали еще в амбаре. Когда потушили свечу, Тане сделалось страшно, ветер шумел в саду и шевелил старую крышу, рядом в конюшне непокойны были и лошади. Таня себя не понимала, слушала дыхание девочек и, различив неподалеку легкое дыхание Груни, не раз принималась креститься под старенькой кофточкой мелким и частым крестом.

IV Живой круговорот снега и зелени, румяных, душистых плодов, безбурною чередой протекал в тихой округе, где жили Крутицкие; уже старшие девочки были в гимназии, отщелкивая, как за орешком орешек, за классом класс; пришла и Иринина очередь, но ее отвезли в институт на стипендию, — были дела у Крутицких неважны; милая девочка грустила одна, тосковала по дому и писала редкие письма, полные невнятной жалобы. Но какое веселье закипало с новою силой на святках, на Пасхе, как было полно жаркое лето отдохновения: чтение книг, сенокос, на зорьке купанье, варка варенья… Последнее, впрочем, чаще всего выпадало на Ленину долю: красный платок на голове, коса за плечами, пышет в лицо аромат от жаровни, и на губах следы отведанных пенок: слышно, как бьется оса в верхнем стекле… А Таня, тем временем, юная барышня, читает в саду «Дон Жуана»: полдень сгорает легко между куполом неба и жаркой землей, щеки опалены, легонький рой веснушек теснится у носа, легкий пламень томит внутри, сушит тонкие губы и лихорадит мечтательный взор юной девушки Тани.

И вот, не раскол, но все же Ирина и Груня больше подруги, чем та же Ирина и сестры; летом обе они почти неразлучны, часто зеленая институточка, босиком, бегает к Груне и на деревню. Уже в одиннадцать лет та| за работницу, отец становился на ноги слаб, бабка Маланья глуха, а Груня гоняла корову на росу, возила на колымажке навоз, скородила. Ирина, застенчивая и при гостях, и в институте, с какой то стремительной жадностью помогала подруге во всем. Иногда она брала Грунины руки и, крепко комкая пальцы, сжимала их, не зная, как выразить жадную свою ненасытность, любовь.

Сменилось и поколение пастушат, но эта бессмертная нация хранила во всей полноте бессмертный свой быт: пила по весне клевенику, безжалостно портя молодые березки, была весьма снисходительна к пастве, когда забиралась та на зеленя, играла до одурения в ножички, баловалась на зорьке цигаркой, крала яблоки, груши, картошку, разводила костры; неизменным их спутником был теперь Лев, с детства впивая просторы полей, холодок раннего утра, наливая янтарным вечерним теплом юную свою русскую душу.

Кухарка Прасковья была все на одной поре, летний ожог заменял ей румянец, привычка, выносливость — никшую силу. Настя служила во Мценске у богатого купца Пчелкина; нечаянно выросла она высокой, красивой, ресницы были черны от природы, на щеках явственный след розовой папиросной бумаги, на губах глицерин. По праздникам изредка приходила она проведывать мать и приносила в платочке из Фетисовской булочной булку и от Петра Федосеича «столбиков» — коричневых пряников с чуть пригоревшим, жестковатым изюмом.

73
{"b":"282668","o":1}