Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Татьяна остановилась в дверях, приглядываясь. На ней было накинуто широкое летнее пальто и рукава были похожи на крылья, опущенные вдоль. Я молчал и ждал; она приблизилась и стала передо мной. В сквозном свете луны лицо ее было видно отчетливо. Оно не было строгим, ни укоряющим, ни жестоким, в нем было что-то выше и больше человеческой строгости. У меня было странное ощущение, точно предстал передо мной ангел с весами в руке, пришедший взвесить мое преступление, веру, всю мою жизнь. Что будет сказано, так и да будет. Я отдавал судьбу свою в эти руки.

Татьяна долго стояла, ничего не говоря. За темною полосой в двери сарая открывался белый в сиянии месяца таинственный луг. Три сплетшихся липы казались одною огромной у изголовья оврага.

— Что ты сделал? — спросила она, наконец.

Я не отвечал.

Тогда она протянула ко мне свою руку и положила на лоб. Я закрыл глаза навстречу этому движению. Рука была холодна, узка; пальцы, близко сжатые, легли твердо, не дрогнув. Она наклонилась ко мне и прошептала:

— Ты должен был выбирать? Да? Ответь мне.

— Да, выбирать, — ответил я.

Татьяна еще постояла, потом села на сено рядом со мной и, зажав свою голову, стала покачиваться. Это было так странно, неожиданно, но как-то единственно верно и нужно. Строгий мой ангел сидел, не отделяя себя от меня…

Прошло, может быть, четверть часа. Никогда я их не забуду. Вся жизнь моя прошла предо мной. Мы оба молчали, но молчание это не было пустым; мало-помалу души наши, преодолевая тягость и боль, и вечную разъединенность, нашли дорогу друг к другу. Благословенна, трижды благословенна будь, светлая, далекая невеста мояБез тебя не сияло бы солнце, поникла бы самая жизнь, о божественная неизъяснимая женская сущность!..

Татьяна не укоряла и не прощала меня; уже одно приближение ее, невидимое еще, принесло мне горестное облегчение в самой тоске, потом она положила руку на голову, потом села, молча покачиваясь… И будто бы это и все?.. Нет, совершалась великая тайна: на голову грешного человека, измученного, как бы отпущением тяжкой вины легла благословенная эта ладонь, она отпускала грехи, но и обязывала. Слезы лились у меня обильным потоком, и я забывал их вытирать…

— Я не покину тебя, — сказала Татьяна, встав, чтобы уйти. — Я никогда тебя не покину.

На руке ее слабо блестело кольцо, я только теперь увидел его и инстинктивно наклонился — проститься.

— Да, пусть оно снова будет с тобой. — Татьяна вздохнула. Я не знала сама, когда шла сюда… Но я остановил ее движение.

— Погоди, — сказал я, — не отдавай. Пусть оно останется у тебя. Я не достоин еще.

Наклонясь, Татьяна подняла и меня и, крепко касаясь пальцами, перекрестила в ответ.

— И ты меня, — тихо сказала она. Я стоял, опустив свои руки.

— И ты меня, — повторила она.

— Я не могу.

Она поняла, но с настойчивостью, не переставая глядеть прямо в глаза, сложила сама мои пальцы.

— Надо, — сказала она. — Всему должно быть искупление. И я сама как сообщница. Может быть, Божия Матерь нас и простит…

Так мы расстались. Слезы стояли у меня на глазах: может быть, Божия Матерь нас и простит..

Уже у ворот я попросил ее снова запереть дверь на замок. Она обняла меня, но не поцеловала, а крепко прижалась лицом к моим щеке и виску. Я склонился лицом к холодным доскам и долго слушал шаги ее по невысокой траве.

И так Татьяна вернула мне жизнь. Ее посещение было последним звеном, разрешающим и замыкающим в странной моей истории жизни. И кажется мне, что-то в ней есть, в этой истории — предостерегающее.

С тех пор прошло уже около полутора месяцев — о, далеко не радостных! Но ценой преступления и благодатью любви, все покрывающей, как купол небес грешную землю, я снял какой-то зарок, мертвую петлю над моею душой… Временами я думаю даже, не себе в оправдание, а вообще размышляя о жизни людской: нет, я не убил Аграфену, ибо убить человека, душу бессмертную в нем, не может, не властно и само Божество. Жизнь везде и во всем, быть может, и в самой смерти… Я жду суда над собой без страха и с радостью, и чем тяжелей будет мое наказание, тем с большей любовью прильну к дорогой узкой руке, где ждет меня мое золотое колечко. Я хочу быть достойным его. Мне надо, я жажду теперь одного — оправдать то ощущение полной, найденной жизни, которая неумолчно, вопреки всему, пульсирует отныне во мне. Веря и в будущее, в неумираемость духа, я только теперь впервые — здесь, на земле, окончательно.

Боже мой, может быть, это безумие, но я благодарю Тебя: Ты существуешь, и мир дышит Тобой. О, жизнь! Не понятие только, не отвлечение, как дорого ты достаешься и как благословенна, благословенна ты! А затем — судите меня…

* * * Автор этих записок нигде не называет себя. Я не без труда разобрал его рукопись, случайно попавшую ко мне с книжным хламом от одного знакомого букиниста. Мне удалось, однако, установить имя автора. Дело NN разбиралось в одном из окружных провинциальных судов года три с половиной назад; он был приговорен к четырем годам каторги. И самая рукопись, не знаю — читанная ли на разбирательстве дела, попала на рынок, видимо, по случайности, из судебного архива. Татьяна была на суде; она последовала за осужденным.

Рукопись эта передается в печать с согласия автора, с которым я снесся; заменены лишь имена.

Из письма ко мне N я узнал между прочим — и об этом мне хочется здесь приписать, — что у него есть двухлетняя девочка, дочка Татьяны; зовут ее Груней.

1912–1913 гг. Илъково — Москва.

ГАРАХВЕНА Гарахвена, принц индийский, родился в России, в глухой деревушке Сухаревке, Мценского уезда. Собственно, была она девочка, дочь Рыжего Никиты, бедняка, а прозвали ее так барышни Крутицкие, дочки помещика. Были они большие выдумщицы, фантазерки.

Звали дочку Никиты Грушей, Грунею, Аграфеной, но бабушка Маланья кликала ее, как большую, Гарахвеной, а Таня Крутицкая, золотоволосая, подхватила, и все сообща, по вдохновению, короновали ее в принцы индийские: на небольшой, с приподнятым затылком головке торчали всегда у нее, как спала, космы рыжих коротких волос, похожих на перья; да и самое имя — разве не было в нем явно чего-то экзотического?

Крутицкий-отец, домосед и затворник, посмеялся веселью своей детворы, но когда увидал знаменитого принца, копавшегося на заднем дворе с кухаркиной девочкой Настей, то крутые морщины на седоватых висках круто зажали темную проволоку круглых роговых очков, шедшую за ухо: какой уж там принц! Груня была не то чтобы вовсе горбатенькой, но угловатые голодные плечи ее и спина падали слишком отвесно, а ручки были так худы, как у тех, десятилетиями недоедающих индусов, картинки которых помнил он в «Ниве» и сам, еще с отроческих своих лет. Напомнила она Крутицкому скорее горбатенького, полупросохшего от помой из опрокинутой шайки, подростка-цыпленка. Однако же глазки у Груни были голубые, и овал лица нежен.

Принца зазвали раз в дом, и с тех пор он прижился.

II Было Тане, золотоволосой, в ту пору одиннадцать лет, розовой Лене кончался девятый, а младшая — Ирина была ровесницей принца, и обе вместе едва набирали семь: была Ирина Крутицкая такою же голубоглазою девочкой и несколько грустной. По целым часам обе они могли не промолвить ни слова, копались в песке, с прилежанием разбирали игрушки. Толстенький крепышок, Настя Прасковьина, бывало, одна единолично верховодила Груней, но когда обе мечтательницы соединились, стало ей скучно с ними до слез, и она была почти рада, что теперь и ее самое отправила мать на трудовую крестьянскую выучку: чуть свет — с пастухами на выгон!

Итак, это было девичье царство — веселое, шумливое, неистощимое на выдумки, когда собирались все вместе. Из мужчин, впрочем, был и еще один, кроме отца: таинственное маленькое существо, в деревянной, с высокими сплошными стенками кроватке, той самой, в которой по очереди перебывали и сестры; существо это тихо попискивало и урчало, как котик, у материнской сладкой груди, звали его звучным именем — Лев.

72
{"b":"282668","o":1}