Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сон ли? Видение ли?

Да разве и там, в кровавую кашу, не Он ли сошел, наклонившись над павшим? И не тогда ли, в ту же минуту, порвалась завеса с какой-то загадки, и хлынул на душу горячей волною стыд, раскаленный, как пламень, и горькие капли его выжгли в душе несмываемый след? И горел он все эти тяжелые дни, и жег нестерпимо в кошмарные ночи…

Но вот снова легко и светло на душе, точно смыл кто-то кровь, простив его лаской скорбящих… Кто-то, имеющий власть коснулся души, возрождая ее, сожженную пламенем муки…

Долго лежал неподвижно.

Скрипнула дверь. На цыпочках, тихо ступая — слышно — вошел… вошла…

Девушка…

Черная, бледная… Из этих… лукавых… скорбящих… из этих страдающих…

Он понял, понял ее прощающий голос…

Быстро к нему подошла она. И задвоилась в глазах… Запрыгали светлые лучики, сердце забилось… И руки дрожали…

— Простите меня… Прости меня…

Взял ее за руку — протянула ему. И всю… всю обрызгал горячими каплями слез…

Также тихо и быстро ушла, как вошла. И тотчас вернулась. И были в руках ее свечи. Большие и белые…

— Тише, молчите… Вот вам цветы…

Это были цветы… Это были огромные свечи каштанов.

Да где же он? Или это из райских садов ему нести? Кто ты, посланница?..

— Сядьте… Я вам поправлю подушку… Только теперь он заметил, что лежал на кровати, — одной во всей комнате.

— Три недели вы были больны…

Три недели… Цветы распустились, пока он лежал.

— Посидите так… Только молчите… Я отворю вам окно. Тепло…

Все еще слезы мешают смотреть, и сердце такое надорванно-слабое…

Все еще слезы мешают смотреть, но видит в окно: Тихий и благостный вечер. Розово-мягкий. И на ветвях белые свечи. Кто-то работает… — плотник. Вот обернулся…

Кто это?

Бледный и грустный… И борода раздвоилась, задумчиво смотрят глаза.

— Кто это?

— Это мой брат.

…Я — твой брат и твой отец…Через страдающих шлю тебе благость прощения…

Вспомнил Алеша теперь. Это он наклонился над ним и поднял его в те страшные дни. И ночью сегодня склонялся, безмолвный, над ним, сторожа его бредь…

Снова за эти безумные дни, что пролежал он в жару и горячке, встретивши Пасху в беспамятстве, снова воскрес для него его Бог, что потонул было в крови и муках.

Чувствовал ясно Алеша, что что-то созрело, свершилось в нем. Через страдания путь его шел, через падение в новом чарующем свете понял божественный Лик…

…Землю турецкую надо пройти, выправить паспорт…

Да, он прошел ее… землю турецкую… выправил паспорт…

Долог, мучителен путь… Но не ближе ли в сердце своем он теперь к тем тайнам, что манили мечтами его…

Свечи горели вечером нежно печальным.

Сердце горело от жажды достойным быть этой любви, несказанно прекрасной, беспредельно ласкающей…

Где же цветок полевой — вспомнил нечаянно… — где он? Первый робкий предвестник воскресшей весны?

Я отыщу его… — думал Алеша… Я сохраню его… Или нет… Я отдам его ей…

Все мы и сестры, и братья..-.

Плотник работал, наклонив свою голову; свежие стружки лежали у ног.

Бледный вечер нежные свечи ласкал.

Глядела, задумавшись, девушка.

Сердце горело от жажды воскресшей любви.

Сердце горело от жажды встать и творить Его волю. 1906 г.

ПЕТУХ

Муж ходил из угла в угол то быстро и нервно, поламывая руки и крепко прижимая пальцами нывший висок, то замедлял шаги и, как бы преодолевая внутри себя огромную тяжесть, медлительно поднимал ноги, с трудом их сгибая в коленях и, преодолев, еще порывистей устремлялся вперед. Иногда он подкреплял эту борьбу в себе отрывистыми, короткими фразами, столько же для жены, мятым, жалким комочком свернувшейся на диване, сколько и для себя самого.

Через длинные паузы она слышала, с каждым разом сжимаясь все жальче, эти короткие фразы:

— Да… да… Иначе нельзя… Основы…

— Что ж, если каждый мужик станет основы шатать?.. Ведь это не шутки!..

— Государство не шутка, оно столетиями вырастало… И все так, в один миг по ветру пустить?..

— Собственность — это основа… Как же так?.. Если каждый мужик…

— Нет, нет… Никак нельзя иначе…

Потом он подходил к окну, выходившему в сад, и прикладывал лоб к темной глади стекла. За его свежей прохладой, затаясь, стояла туманная ночь и слушала отрывистый говор, ловила слова, глотала молчание жены, сторожила обоих, замышляя что-то недоброе, радуясь в молчаливой усмешке. Под человеческим взором она отступала назад, неохотно и медленно — на два, на три шага — и темнела там, мутная, тотчас приникая опять плотно и близко к стеклу, только он отходил.

Но было тоскливее всего ощущать, что не только там, в унылом осеннем саду эта ночь, что она просочилась давно уже в дом, старый и милый всегда, и здесь подернула все противным серым налетом, затуманила лампы, погасила тихий уют привычных вещей и тусклым маревом окутала самую ясность их отношении: не блестят бодрого свежестью карие мужские глаза, и в ее голубых — поселилась тревога. Как чудовище ночь, как бесформенный спрут ползет, не разбирая, жадные шупальцы во все извилины тянет, — ни одной пропустить не согласна, все живое в душе ловит-вылавливает, вылизывает, выветривает, сушит, в самые сокровенные, потайные уголки забирается и все смелей, все уверенней лезет, хозяйской рукой все пригребая к себе, смешком темным посмеивается, голову свою выпрямляет победительницей — страшную, слепую, тупую, безглазую, провальную, ненасытную, ненасытимую…

— Ах! Боже мой, Господи!.. Боже мой, Господи!.. Недалеко, далеко Господь.

Неумело и мертвенно имя Его звучит на губах после слов об основах: ночь прошлась по губам, подсушила их.

И так ощутимо отлетает любовь!

Крошечная женщина сидит на диване. И если бы грусть томила ее! Пусть отлетает любовь, все в жизни можно принять. И прошлогодние травы шуршат под ногой умирающим лепетом о безнадежном, но и эта печальная жалоба, кручина их травяная, по-своему скорбно жива, умиротворяюще благословенна. Но мертвы слова человека, когда стекленеет душа.

Порою женщина на диване закрывала глаза, и тогда она слышала, как шептались еще невинным серебряным шепотом уцелевшие где-то там, по задворочкам, в закоулочках живчики-живунки в душе. Как на картинке, памятной с детства, вставали перед глазами березы с плакучими долгими ветками; зеленеет весна по траве, по новой листве, голубеет между ветвями вверху, золотится и подымает в их молодой, как клейкая почка готовой открыться, раскрыться любви.

Светлые слезы весны! Влажными крупными каплями колышутся пятна от солнца на неширокой скамейке, свежеоструганной, пахнущей деревом. В шестнадцать девичьих лет и мир так же юн, как она, сидящая под березами, на скамье. Тяжелая коса лежит у нее за плечами. Никогда не было небо так близко. На нем голубая рубашка; плечи его под нею так крепки и молоды. Оба чему-то смеются, беспричинно. Потом она, тронув рукав, говорит:

— Голубая, как небо.

— Нет, лучше: как глаза твои.

И ответные слова се, как воздушные слезы:

— Нет, это душа у тебя голубая.

С тихим портном любви он произнес тогда обещание: — Хорошо, будем же жить, чтобы небо было в душе, будем так жить, чтобы души простором дышали…

Нечто струящееся, лазурь капающее, мягко зовущее и благословляющее, дуновение бережных крыльев — одело, окутало их, обвеяло, заласкало, закачало, вознесло, преобразило, открыло глаза па незримое…

— Обещаем так жить! — подтвердила она.

— Обещаем так жить! — слово в слово ответил и он. Голубая рубашка, голубая душа… О ком это было?

— Собственность… Каждый мужик… Хлопнула ночь серою лапой весеннего живчика. Голубая душа?

Покрепче прихлопнула.

И разбежались, попрятались, по притаились все, кто успел, — ни жукнут, ни шкнут, ни дохнут…

Кто ж этот он, у кого голубая душа? Нет, того больше не было. Это был сон под березой весенней… А он настоящий — вот он!

Муж стоял перед ней и говорил с раздражением:

52
{"b":"282668","o":1}