Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Да. Сейчас даже очень люблю.

— Почему сейчас даже очень?

Анна не догадалась сама — почему, а Глеб ответил:

— Не знаю.

Он не солгал, но, вернее, сам не хотел еще знать настолько, чтобы словами ответить на этот вопрос.

Чуть прохладно в столовой, но все же окна открыты все настежь, и свежий воздух свободно вливается в них. Яркий большой самовар шумит на столе.

— Он шумит у нас два, три часа, даже больше, такой особенный у нас самовар. Хотите чаю, или Андрея подождем?

— Я подожду. Не знаю, как вы.

— Разве не хочется? — вдруг улыбается Анна.

Вместе с этой улыбкой вся та неловкость, которая возникла-таки отчего-то вдруг между ними, исчезает так же внезапно, как и появилась.

— А вы будете пить? — в свою очередь спросил ее Глеб.

— Маленькую чашечку. У меня есть такая — для этих случаев нарочно и куплена. Андрей не любит, когда я пью без него, а иногда так заработается, что его не оторвешь. Тогда я прибегаю к маленькой хитрости. Этакую-то можно, ведь, выпить.

Действительно, чашка была такая крохотная, каких Глеб и не видел.

— Нравится?

Да, и чашка нравилась Глебу. Была она мягкая цветом, еще до чая уже теплой казалась; коричневая.

— Ну, а вам немного побольше. А то, вот увидите, Андрей заставит себя порядочно ждать.

Глеб согласился, и Анна, хозяйничая сама, налила обе чашки.

— Захватите хлеба и пойдемте в залу. Там гораздо светлей и просторней.

В зале светят шесть окон с полукруглым верхним стеклом.

Опять впечатление замка. Но заколдованного, опущенного куда-то на золотисто-зеленое дно глубокого моря. Такая тут тишина, такой безмятежный покой — сон предзакатной природы.

Вот смотрит она во все шесть раскрытых окон. Золото листьев, лучи изысканно-нежного солнца, немного расслабленные от собственной предсмертной их теплоты, в прошлом когда-то такие горячие, жаркие, быть может, слишком, с избытком — в своей напряженности зажигавшие мертвую землю жизнью пышной, обильной, безбрежной, а теперь согревающие в изысканности своей только самих себя да немного вокруг; цепкие руки деревьев, воздушные корни, все обнажающиеся в своей узловатости, в своей жадной изломанности, застывшие в вечном желании что-то схватить, быть может, осмыслить этим объятием весь непонятный, омывающий их воздушный мир… И какой покой, обещающий вечный, непробудный, ненарушимый сон!.. Умирающий трепет сулит, что пройдет короткий, как самое короткое мгновение, ряд человеческих веков — подняла изначально дремлющая, одна сущая жизнь веки свои и закрыла их — и опять разольется по вселенной сладостность единого наслаждения в мире — сна, покоя, нерожденного бытия… И лепечет об этом природа покорно, с грустью тонкой, как кружево, отходящей листвы, и тихой, как шепот ее падения…

А у окна сидит с ароматным, тихо стынущим напитком молодой, еще похожий на юношу, с чистым высоким лбом человек, с влажными синими глазами, глядящий в дали души своей и видящий девушку неземной чистоты, наклонившуюся над цветком, раскрывающим широко уста ей навстречу, и она же потом целует ребенка, а тот коротким пухленьким пальчиком трогает рот ее. Не отразилась ли просто в глазах его та, что тоже сидела напротив, а теперь поднялась и стоит у окна, открыв свою душу умирающей красоте, в неге последних, легчайших дыханий ее?

Так проходит некоторое время — трудно уловить его изменчивый ход — перекидываются они через промежутки молчания разными, как будто бы мало значащими, короткими фразами, но осенний воздух берет слова их легко и бережно на свое попечение, и в его прозрачности тихо падают они, кружась вместе с листьями, как небольшие драгоценные камни.

Вдруг Анна говорит:

— Андрей!

И уже слышен голос Андрея, и через минуту дом наполняется тем шумом, какой умеет рождать вокруг себя хорошо поработавший и проголодавшийся художник.

XIV

Так незаметно, как один день, как одно прозрачное утро, прошло целых три дня, пока Глеб собрался пойти, наконец, к известному доктору, к которому его и направили врачи того городка, где он проживал один последние два-три года.

Эти три дня у Ставровых были целительны своей тонкой и свежею лаской для его болезненно чуткой души, а может быть, также и для узкой, уставшей от одинокой жизни груди. Часы проходили один за другим незаметно, Андрей много работал — удачно работалось — был весел, много шутил, говорил. Анна была занята у него эти дни совсем мало, — брат отпустил ее «отдохнуть», как он говорил, и почти целый день проводила она вместе с Глебом, гуляя вдвоем, читая или просто молчаливо сидя под каким-нибудь нарядным в своей разноцветности кленом или осиной.

Ничего между ними за все это время не было сказано такого, как в то первое утро, но сказанное тогда росло само собою, углублялось, давало новые побеги и крепло, пуская ростки в самые потайные уголки души, питая их теплой алою кровью.

Андрей заводил иногда разговор с Глебом на отвлеченные темы, особенно по вечерам, когда они поднимались, опять втроем и со всеми собаками, на самый высокий холм и глядели оттуда на земные и небесные звезды, но Глеб больше молчал, сидя всегда на одном и том же месте, где сидел и в первый раз, поводя плечами и наклоняя, внимательно слушая, голову. Теперь кутался он в большой Аннин платок — вечера становились заметно прохладными, и она сказала ему, чтобы он брал его с собой на гору. Глеб слушал, а теплая ткань окутывала плечи его и грудь какой-то особенной негой, впервые приходившей к нему, неизведанной. Можно было подумать, что этот кусок шерстяной ткани хранил в себе часть теплоты, взятой у Анны.

И Анне было странно приятно знать, что Глеб согревался ее платком. Иногда, когда поводил он плечами, казалось ей почему-то, что все еще был Глеб большим, дорогим бесконечно ребенком. Вот он перед ней, белый в платке ее, — у него узкая, хрупкая грудь, — одиноко белеет на высокой горе, и ей хочется взять его на руки, крепко прижать к груди своей, закачать, убаюкать, дать отдохнуть.

Она жила в эти дни особенным, странным, едва сознаваемым бытием. Жизнь текла, как река среди зеленых просторных лугов с тихими заводями, с малыми рощами по ее берегам. И ничто не предвещало, чтобы эта мирная гладь, эта в пространствах катящаяся, слитно со всею природой, дышащая тишиной ее, чтобы могла обрушиться эта в сладостном покое молчащая и молчаливая влага, и раздробиться на тысячи отдельно сверкающих брызг, на хаос вдруг зазвеневших, зазвучавших миров, водопадом, потрясающим угрюмые камни, свергнуться с обрыва скалы и, падая с уступа на уступ, распинать на кресте страдания свою текущую плоть и взывать в падении к небесам — своим мощным в страдании и сильным в падении, напоенным тоскою, в муке мятущимся голосом.

Не знает река час падения своего со скалы и течет меж зеленых лугов в тихих заводях и изгибах лазурных.

Засыпала Анна, как и Глеб, в эти дни тоже совсем по-особенному — не было момента, когда приходил к ним обоим сон, нельзя было уловить даже близости прихода его, сон и жизнь сливались в одно, ибо жизнь была похожа на легкий, радостный сон, а сон продолжал эту жизнь, близкую к сну.

Только Андрей, верный себе, каждый вечер перед тем, как уснуть, ходил некоторое время по комнате, крупно шагая и останавливаясь, и опять возобновляя свой почти бег, потом внезапно припадая к столу, стремительно, как к источнику, и записывая две-три-четыре строки.

Потом он быстро раздевался и засыпал так же скоро и крепко.

* * *

Андрей вышел вместе с Глебом; ему надо было пойти по делу в город, но он все откладывал — был ленив на дела; вместе с Глебом, однако же, выбрался. Им было почти по дороге.

Поворачивая с одной улицы на другую, Андрей вдруг ощутил непонятное беспокойство. Близко почудилось ему что-то очень знакомое, а может быть, и незнакомое вовсе, но, несмотря на то, так особенно охватившее душу. Было ясно одно ощущение, что, если не обернется, потеряет нечто очень ценное, дорогое и такое нужное для грядущего. И, обернувшись быстро, увидел ее профиль, — несомненно, ее, все той почти девочки, которую встретил на улице, когда ждал Глеба, бродя между поездами по городу. Он никак не мог ошибиться, — этот насмешливый угол губ ее он узнал бы среди целого света. Она опять шла одна, в сером, простом, таком девическом платье. Платье было не новое и уже коротко ей, открывало очень тонкие ножки в маленьких туфельках. На этот раз не было грусти. Впрочем, может быть, профиль скрывал, а грусть все оставалась в глазах.

17
{"b":"282668","o":1}