«Быть старомодной не боюсь…» Глядя на луч пурпурного заката… Быть старомодной не боюсь, И полный грусти тривиальной Романс я помню наизусть. Как доносил мне эту грусть Твой голос страстный и печальный! И память сердца ль виновата Иль память слуха, не пойму, Но я покорствую ему. И над Невой, как встарь когда-то, Твой «луч пурпурного заката» Горит скитанью моему! В Гранатном переулке I. «В небе веточка, нависая…» В небе веточка, нависая, Разрезает луны овал. Эту лиственницу Хокусайя Синей тушью нарисовал. Здравствуй, деревце-собеседник, Сторож девичьего окна, Вдохновений моих наследник, Нерассказанная весна! В эту встречу трудно поверить, Глажу снова шершавый ствол. Рыбой, выброшенной на берег, Юность бьется о мой подол… II. «Тот же месяц, изогнутый тонко…» Тот же месяц, изогнутый тонко, Над московскою крышей блестит. Та же лиственница-японка У балконных дверей шелестит. Но давно уж моим не зовется Этот сад и покинутый дом. Что же сердце так бешено бьется, Словно ищет спасенья в былом? Если б даже весна воскресила Топором изувеченный сад, Если б дней центробежная сила Повернула движенье назад, — В этом царстве пустых антресолей Я следа все равно б не нашла От девичьих моих своеволий, Постояла — и прочь пошла! III. «Когда-то, в юные года…» Когда-то, в юные года, Далекою весною, Похоронили мы дрозда В саду, под бузиною. И кукол усадив рядком За столик камышовый, Поминки справили потом И ели клей вишневый. А через много, много лет Пришли с сестрой туда же Взглянуть на сад, а сада нет Следа не видно даже. Многоэтажная гора Окон на небоскребе. — Пойдем, — сказала мне сестра, — Мы здесь чужие, обе. А я стою и глупых слез Ни от кого не прячу. Хороший был, веселый дрозд, — Вот почему я плачу. «Затравила оленя охота…»
Затравила оленя охота, Долго он не сдавался врагу, Он бежал по лесам, по болотам, След кровавый ронял на снегу. Гналась по следу гончая стая, Пел все ближе охотничий рог, И, почуяв, что смерть настигает, Он на землю встречать ее лег. Окружили его звероловы И, добив, вспоминали не раз На снегу, полный влаги лиловой, Смертной мукой расширенный глаз. Мите I. «Друг с другом за руку идем…» Друг с другом за руку идем, Пока желаний дремлет сила, И детства чистый водоем Ни страсть, ни желчь не замутила. Но будет день. Он предназначен. Разлуке двери распахну. Прощай! Лети, как лист, подхвачен Порывом бури в вышину. И будет день, сама предам Тебя любви. Склонив колени, Как Исаака Авраам, Сложу на угли наслаждений. Живи. Люби. Гори. Свети. И, отгорев, как факел бурный, Последней искрою лети Ко мне на грудь, как пепел в урну! II. «Как формула, вся жизнь продумана…» Как формула, вся жизнь продумана, Как труп анатомом, разъята. Играет сын сонату Шумана, Мою любимую когда-то. И снова, музыкой взволнована, Покою жизнь противоречит. И все, что волей было сковано, Взлетает музыке навстречу. Играй, мой сын! Все были молоды. И ты, как все, утраты встретишь И на бесчисленные доводы Страданью музыкой ответишь. В старой Москве В гостиной беседа за чайною чашкой. В углах уже тени, а в окнах — закат. И кружатся галки над Сивцевым Вражком, И март, и капель, и к вечерне звонят. Давно карандашик ментоловый водит Хозяйка над бровью, скрывая мигрень. Но вот и последняя гостья уходит, Кончается долгий и суетный день. И в доме тогда зажигаются свечи, А их на стене повторяет трюмо. Платок оренбургский накинув на плечи, Она перечитывает письмо. Письмо о разрыве, о близкой разлуке. «Ты слишком умна, чтоб меня осудить…» Почти незаметно дрожат ее руки. Две просьбы в конце: позабыть и простить. Свеча оплывает шафрановым воском, И, верно, страдание так молодит, Что женщина кажется снова подростком, Когда на свечу неподвижно глядит. |