Я ничего ему не ответил. А он остановился прямо передо мной, огромный и сильный, продолжая говорить, отчего ходуном ходили во все стороны его губы, не имеющие постоянной формы. И не только губы, но и остальные черты лица ходили у него теперь вкривь и вкось — так много пришлось ему в жизни двигать ими в разных направлениях, придавая им самые разные выражения перед разными по силе людьми в разных странах. В такой же мере, надо думать, изгибалась и его душа, приспосабливаясь к любой новой силе, дававшей ему надежду вернуться в Россию прежним властителем. Изгибалась душа, изгибалось лицо, и сам он при случае мог изогнуться пополам ради той же цели.
И если когда-то ему пришлось начать свое движение и жизнь с бедного финского языка, то с тех пор он продолжил это движение с помощью шведского, французского, немецкого и английского. А ныне, кажется, усвоил еще какой-то новый акцент, судя по тому, что переливы его речи мало отличались от переливов речи этого краснолицего седого господина, приезжавшего к нему на машине чужой марки с женщиной, похожей на киноактрису. Неизвестно, на какой язык он более всего полагался в своих новых планах возвращения в Россию, но это был, конечно, не русский язык.
Ему приходилось торопиться с этими планами, ибо уходило его время. Уже не так молодо смотрели его глаза, тронутые по бокам и снизу морщинами, и не таким красным казался рот. Он стал похож на сырую мясную котлету, прорезанную посредине вдоль от края до края. Но в отверстие этой подвижной котлеты по-прежнему выглядывали молодые белые зубы, вставленные на Западе, а глаза были наполнены прежней грозной чернотой.
И хотя он перед кем-то там сгибался и заискивал, но передо мной стоял прямо во весь свой громадный рост, широко распахнув темно-серый пиджак с красными прожилками. И, стоя так передо мной, он, как и прежде, не смотрел на меня. Он смотрел поверх моей головы в какой-то иной, одному ему известный отдаленный мир и уносился туда своими высокими мыслями. И тут бы ткнуть его ножом, чтобы не уносился, чтобы взглянул вниз и увидел меня. Ткнуть и напомнить об Айли.
Но я не ткнул. Что-то сковывало мне руки каждый раз, когда он так стоял надо мной, подавляя меня своими размерами. Какая-то страшная уверенность в своем превосходстве над всеми в мире исходила от него. Она проникала в меня, связывала меня, давая понять, что любые враждебные ему в мире силы он обязательно раздавит к черту на своем пути и выполнит свое. И я стоял, не имея силы потянуться рукой к ножу. Он ронял над моей головой небрежные слова из того места, что у других людей зовется ртом, а я не мог двинуть рукой, чтобы выхватить нож и ударить его прямо в грудь сквозь темно-красный галстук и шелковую рубашку между расстегнутым серым пиджаком. Вместо этого я стоял и слушал, как он поучал меня небрежно, глядя куда-то вдаль поверх моей головы, с видом человека, думающего о каких-то других, более важных вещах:
— Затевать убийство, впрочем, не советую. Во-первых, невыгодно тебе самому. Посуди сам, приятно ли будет валяться в канаве с переломанными костями. Стоит ли идти на это ради какой-то паршивой бабенки, которая сама с такой легкостью пошла по рукам. Тсс! Спокойнее, спокойнее, любезный! Не кипятись! Не торопись вносить поправки, а поразмысли-ка сам, имеет ли она право называться порядочной женщиной. Дело тут не в совратителе. Если женщина достойная, если она внутренне чиста, то никакой совратитель не собьет ее с позиций супружеского целомудрия. Значит, в ней самой зрела склонность идти по этой проторенной дорожке, и, следовательно, такова ей цена. Согласен? Нет? Советую согласиться, мой милый.
Это было все правильно, конечно, то, что он говорил. Но не ему было это говорить, и не от него мне было это слышать. Что ему Айли? Сотни таких Айли надкусил в своей жизни этот красавец, начинавший теперь лысеть. Он брал их мимоходом, не думая о том, что начисто разрушает этим чью-то жизнь. Где-то там, была и у него своя семья. Но разве позволил бы он кому-то вторгнуться таким же образом в свою семью? Да он растерзал бы на части всякого, кто осмелился бы это сделать. А ему кто дал право вторгаться? Нет, ударить его надо было ножом в грудь или в бок, чтобы понял он, какое зло совершил, чтобы почувствовал своими кишками и печенками, что не везде способны это стерпеть безнаказанно, ударить и прокричать ему все это прямо в лицо, прежде чем навсегда потухнут его страшные глаза и замрет в неподвижности его рот, потерявший форму от угодливых движений.
Но я не ударил и не прокричал. Я стоял как дурак и слушал его русскую речь, которую теперь с трудом понимал. А он говорил, роняя слова с прежней небрежностью:
— Ну-с, так как же, мой дорогой? Уяснил себе сию жестокую, но простую истину, или она не под силу твоему убогому разумению? Впрочем, соболезную. Понимаю твое растрепанное душевное состояние, сочувствую ему и так далее. Надеюсь, ценишь мое внимание? Не сомневаюсь, что еще найдешь себе под стать новую жену, работящую, курносую, толстоногую, толстозадую, которая охотно будет возиться с навозом и коровами, не помышляя об измене. Но все это в сторону. У меня к тебе дело есть.
И он стал выкладывать мне свое дело с таким спокойствием, будто вовсе не он испортил навсегда мою жизнь, будто вовсе не он был моим врагом на вечные времена. А я опять стоял и выслушивал как идиот все, что он говорил.
— Так вот. Работа у меня для тебя есть. Сад мой тебе поручаю. Будешь содержать его в порядке до моего возвращения из очень дальней поездки. Восемь тысяч марок в месяц с питанием у Арви. Недурно, а? Но условие: раздвинуть его на двадцать метров в обе стороны по берегу озера и засадить крупными деревьями: березой, черемухой, рябиной, кленом, сосной и елью. В доме поселяется на год знатный заезжий гость. У него важная миссия. Ему необходимо уединение, но он любит финскую природу и не желает ждать, когда мелкие деревья вырастут. Одной части сада придашь видимость глухого леса. Это не трудно. Немного лесной грибной почвы, несколько замшелых валунов, пару крупных муравейников. Арви в своем лесу укажет. Он же достанет грузовик у Линдблума для перевозки. Родник под обрывом у озера облицуешь в дикий гранит и проведешь от него в дом водопровод. Подчиняться будешь приезжему господину и Арви. Ответ за все будешь держать мне. И если я узнаю, что ты досадил ему чем-то, суя нос не в свои дела и шпионя за его посетителями, — пощады от меня не жди! Раздавлю и кину в озеро. Запомни это на всякий случай. Ну-с, так как же? По рукам?
Боже мой! И он еще мне грозил! Он, кругом предо мной виноватый! За одну только эту наглость любой на свете, не задумываясь, ответил бы ударом ножа. Любой на свете. Но не я. А что сделал я? А я не придумал ничего другого, как ответить ему по-фински:
— Херра Муставаара забывает, что я работаю у Арви Сайтури.
И этими словами я совсем отдал себя ему без остатка. Ему только и нужно было услышать от меня какой-нибудь звук, чтобы определить, каким тоном со мной можно дальше разговаривать. И вот он определил и стал разговаривать дальше. Он сказал:
— Вздор! Я скажу Арви, чтобы он тебя освободил. А человек ты работящий и честный. На тебя положиться можно. Это мне подходит. Я умею ценить работящих людей. А относительно Арви не беспокойся. С ним я улажу.
И он даже похлопал меня по плечу, сказав это, отчего я зажмурил глаза и почувствовал слабость в коленях. В это время к нам подошел Арви. И хорошо, что он подошел, потому что дальше так не могло продолжаться. Могло черт знает что произойти дальше, если бы это продолжалось еще хоть немного. Могло убийство произойти, черт подери, потому что я никому не позволю над собой шутки шутить. Я таких шутников беру за ногу и ударяю с размаху о землю. Вот что я делаю обыкновенно с такими шутниками. И хорошо, что подошел Арви. Не подойди он к нам в этот момент — быть бы Рикхарду Муставаара измочаленным от ударов о камень. Раз десять взлетел бы он у меня кверху, поднятый за ногу, и столько же раз хрустнули бы кости его черепа и хребта, соприкасаясь с камнем. О, я умею расправляться со своими врагами, когда наступает для этого время. И очень жаль, что подошел Арви. Он спас Рикхарда Муставаара от моей расправы. Он подошел и сказал: