Последовал строгий окрик начальника отряда, и в расселину к пулеметчику ворвался сержант, потребовавший прекратить стрельбу. Пулемет умолк, но это длилось ровно столько секунд, сколько понадобилось пулеметчику на то, чтобы схватить сержанта за грудь и выбросить его вон из расселины. Все видели, как финский сержант катился по склону скалы к дороге, гремя автоматом. С дороги его взял на мушку пистолета немецкий мотоциклист. Но едва он поднял пистолет, как опрокинулся на дорогу, срезанный огнем из той же расселины.
Тем временем финский сержант вскочил на ноги и, спасая свою жизнь, сам полоснул по гитлеровцам из автомата, а подоспевшие к нему на выручку остальные ребята из его отделения забросали дорогу гранатами, временно приостановив на ней всякое движение. И только спешно прикатившие к месту столкновения два легких танка заставили наших суоелускунтовцев снова уйти в укрытие, где им все-таки было приказано прекратить огонь. Но пулеметчик из скалистой расселины продолжал хлестать огнем по отступающей колонне до тех пор, пока не расстрелял все свои патроны. И никакие приказы не могли его остановить, ибо это был разжалованный в рядовые Юсси Мурто, у которого были с нашими союзниками свои особые счеты.
Наш полк подоспел, когда отступавшие уже преодолели мост, подобрав своих убитых и раненых. Конечно, взрывать мост при таких условиях они уже не пытались. Зато деревню Ярвенкурку сожгли дотла. И далее проделывали это с каждой финской деревней, которая оказывалась на их пути без защиты. То же самое проделывали все их другие части, уходившие из нашей страны на запад, и финским войскам приходилось идти за ними по пятам, чтобы пресекать все такие их попытки. Но не везде это удавалось. И не удалось финнам также спасти свой славный северный город Рованиеми. Его тоже предали огню и разрушению наши доблестные братья по оружию, гостившие в нем три года.
Такое привиделось мне на далеком финском севере в те дни, когда автомат еще болтался у меня на шее. Но даже и после того, как я сдал автомат, мне продолжали видеться всякие чудеса. На своем пути домой я заночевал в деревне Хиеккала, отдав за ночлег и пищу свое двухнедельное солдатское жалованье. Утром я услыхал шум в том конце деревни, где жили рабочие каменоломни, и прошел туда. Шум был поднят по поводу зарытых ночью в старом карьере шести ящиков. У рабочих еще с вечера вызвала подозрение военная машина с непонятным грузом, заехавшая на двор ленсмана. Ночью она отправилась дальше, но рабочему из крайнего домика показалось по звуку, что машина не ушла прямо по большой дороге, а свернула к старому карьеру. Утром он сказал об этом кое-кому из своих товарищей, и они поковыряли там ломами и лопатами среди камней и песка.
И вот плоды их стараний лежали перед нами. Это были шесть продолговатых ящиков, сколоченных из толстых сосновых досок и обернутых в картон. Три из них были вскрыты, показывая людям содержание своего нутра: минометные стволы, мины, пистолеты и карабины русского образца. Хмурый сухощавый ленсман стоял тут же, но не он вершил суд, а над ним произносили приговор местные рабочие, взявшие его под арест. Кто-то из крестьян сказал не очень уверенно:
— Это же от русских спрятано на случай новой войны с ними!
Но рабочие дали на это такой ответ:
— Вот мы и постараемся, чтобы не было больше войны с ними. Не будет оружия — не будет работы провокаторам. А значит, и не будет войны.
Такие вещи видел я в Суоми на своем пути домой и порой даже не знал, верить мне своим глазам или не верить. Все пошло кувырком в Суоми после войны. Но нельзя сказать, чтобы много было огорченных этим. Нет, не много. Вот что было удивительно.
26
И скоро наступил наконец тот невеселый ноябрьский день, когда я вошел в свой собственный новый дом на тихом берегу Ахнеярви. Айли была дома. Где она еще могла быть?
Ее нацистские кавалеры уже покинули Суоми, спасаясь не только от русского, но и от финского гнева. Не с кем ей было теперь проводить время. Пришлось вернуться домой и ждать меня. Подойдя ко мне, она сказала: «Здравствуй, Аксель» и хотела обнять. Но я, уклонившись от ее рук, сел на стул и откинулся на спинку, вытянув ноги вперед, чтобы не дать ей подойти близко. Она поняла это и сказала:
— Я очень виновата перед тобой, Аксель. Но ты прости. Больше это не повторится. Просто мне стало очень тоскливо по тебе…
Я ответил:
— Тоскливо тебе, может быть, и стало, только не по мне.
— Это больше не повторится, Аксель.
Она подошла ко мне сбоку. От нее пахло дорогими духами. Ногти на ее руках были сделаны узкими и длинными и выкрашены в красный цвет. Губы тоже были тронуты красной помадой, но она обтерла их платком, когда я вошел, имея в виду поцеловать меня. Она и сбоку, кажется, собиралась повторить попытку меня обнять, и, чтобы удержать ее от этого, я спросил:
— Муставаара здесь?
Она не стала меня обнимать, но заговорила с большой готовностью:
— Нет. Он в Хельсинки. Он целый год жил в тех краях после того, как из России вернулся. Он был начальником лагеря русских военнопленных где-то на Ханко или возле, не знаю. А теперь он за границу собирается уехать.
Она думала смягчить мое сердце своим сообщением о том, что он жил от нее далеко и теперь собирается уехать еще дальше. Но меня это не смягчило, и я сказал сердито:
— Черт его принес к нам опять! Не догадались его отправить на тот свет русские партизаны.
Она промолчала, чтобы не сердить меня. Но это было для меня все равно. Дело было не в том, чтобы сердить меня или не сердить. Дело было в том, что я опять оказался на свете один. Уходя на войну, я надеялся, что это будет моим последним испытанием в жизни и что этим закончатся мои испытания. Но прошла война — и снова им не виделось конца. Снова я выходил на дорогу жизни один. Для кого-то жизнь после войны стала радостнее, чем она была до войны, потому что он вернулся в семью, по которой испытал тоску в разлуке. Все становится человеку вдвойне дорогим и милым в семье после разлуки с ней. А я не вернулся в семью. Моя Айли постаралась повернуть все дело так, что у меня не стало семьи. Слишком длинными показались ей три года, в течение которых пропадал на фронте ее молчаливый муж. А нацистские офицеры выглядели слишком красивыми молодцами в своих сверкающих мундирах по сравнению с ее сереньким, невзрачным мужем.
Конечно, ее не убыло оттого, что после многоопытных рук Рикхарда Муставаара к ней прикоснулись еще две или три пары мужских рук. Но я уже не мог прикасаться к ней после этого. К ней прикасались руки тех, кто убил моего Илмари Мурто. Они не принесли счастья в нашу страну, эти руки. Они принесли нам кровь и горе. Я сказал ей:
— Ты мне в той комнате постели. Я очень устал. И у меня привычка теперь размахивать во сне руками. В окопах привилась.
Она поняла, что это значит, но не стала мне возражать, не стала упрашивать. Она только сказала:
— Что же ты нервы свои не сберег? Но ничего. Дома все это пройдет.
И она постелила мне в соседней комнате. Для этого ей пришлось несколько раз пройти мимо меня с бельем, одеялом и подушками, и каждый раз она обдавала меня запахом дорогих духов. При этом она делала вид, будто так и надо, будто вполне естественно для супругов лечь порознь в первую же ночь после трехлетней разлуки. Она даже напевала что-то про себя, устраивая мне отдельно постель в соседней комнате. А я сидел и ждал. Я даже не спросил, откуда у нее такой яркий шелковый халат. Она сама догадалась пояснить, сказав, что Гуннар Линдблум нашел ей место личного секретаря у одного состоятельного торговца тканями и деревянной обувью в Корппила. Она служила у него полгода. Но сейчас он за границей. Бежал от русских. Они хотели судить его за участие в укрытии оружия. Они нашли у него целый склад.
Потом она стала раздеваться и сделала это так быстро, что я не успел подняться с места, как она уже стояла у своей постели голая, в одних чулках, повернувшись ко мне спиной. Я даже задохнулся — так это было неожиданно. И сердце у меня усиленно заколотилось, когда я опять увидел все то красивое, гибкое и упругое, что когда-то вскружило мне голову. А она обернулась ко мне и, должно быть, догадалась, что во мне творится, потому что губы ее сложились в улыбку и дрогнули крылья ноздрей, а в глазах мелькнуло торжествующее выражение. Однако длилось это у нее один миг. Сделав тут же вид, что не замечает моего волнения, она уселась на край постели ко мне лицом и начала стягивать с ног тонкие чулки, высоко поднимая колени. Но я уже не смотрел на нее, спешно направляясь в свою комнату.