— Не слышал, — признался мальчик.
— Все равно доставай еду. В чемоданчике у меня бутерброды, сыр, хлеб, груши с яблоками. Подкрепимся и поедем.
Пока директор прогуливался под грушевыми деревьями — ветки их едва не ломились от тяжести плодов, — Нарчо достал сверток с припасами, аккуратно разложил все на крыше чемоданчика. Сначала он смущенно отказывался есть вместе с комиссаром. Ему даже с родным отцом не приходилось сидеть за столом. Потом склонился на уговоры. За едой мальчик разоткровенничался.
2. ПОБЕГ
Долгим и печальным был рассказ Нарчо.
Его отец Батыр многие годы мучился от туберкулеза. Последнее время он уже не мог работать.
Кореец-рисовод как-то посоветовал ему питаться собачьим жиром. Он, дескать, целебный. Сначала больной, конечно, не мог решиться на это. Кабардинцы говорят: «отвратителен, как собачье мясо». Но болезнь есть болезнь. Батыр проступил запрет предков и понемногу привык к новой нище. Лиха беда начало. Теперь он заставлял сына искать молодых здоровых собак для откорма. Через какое-то время больной почувствовал облегчение, уверовал в новое лекарство, перестал обкладывать себя в постели горячими кирпичами и наконец даже попросился на службу в ночные сторожа. Дали ему кол, сказали: «Не пускай кабанов на поля». Батыр поначалу с энтузиазмом охранял кукурузные посевы от потравы, но от ночной сырости опять слег.
Нарчо не ленился, ходил по аулам, выпрашивал собак. Мальчишки ополчились против него, грозили избить, если он не перестанет уничтожать псов. Напрасно расстроенный Нарчо доказывал, что он делает это не со зла, что надеется с помощью собачьего мяса вылечить смертельно больного отца… Когда гитлеровцы вступили на Кавказ, Батыр, пожелтевший и обессиленный, окончательно согнулся под тяжестью дурных вестей. Лежа в постели, он слушал радио. Слова «наши войска оставили город…», словно глыбы камня, придавливали его к ложу. Попытка полуживого Батыра пойти на фронт вместе с Нацдивизией, естественно, кончилась провалом. Он почти перестал посылать сына за собаками, махнув на все рукой. Вскоре враг приблизился к их аулу. Послышались разрывы бомб, вой самолетов, перестало работать и радио. Соседи больше не заходили проведать больного — люди словно оцепенели от ужаса и горя.
Однажды в дом влетел перепуганный до смерти сынишка:
— Папа, немецкие танки! С крестами!
Батыр пытался приподняться, посмотреть в окно — руки дрожали, больной не мог даже присесть. Помог Нарчо. По улице прогромыхало несколько машин — зазвенели стекла в окнах, задрожала земля.
— Вот мы и под пятой врага! — Батыр упал на подушки, зашелся в кашле.
Шли дни. Воина «застряла» в горах: ни вперед, ни назад. Мальчишки ватагами шастали по аулу, присматривались — где стоят орудия, где немцы спрятали лошадей.
Однажды Нарчо вернулся домой в страхе: в ауле идут повальные обыски, полицаи ищут хомуты. Оказывается, фашисты своих лошадей держали рядом с пушками, на бывшей колхозной ферме. В соседнем ауле еще были наши, поэтому перестрелки происходили довольно часто. С наступлением осенних холодов оккупанты попрятались в дома, в землянки, ослабили бдительность, а кто-то этим воспользовался: порезал конскую сбрую.
Гитлеровцы узнали обо всем, получив приказ занять новые артиллерийские позиции: стали напяливать на головы лошадям хомуты — клещи развалились. Ременные постромки, шлеи, чересседельники, уздечки с затылочным, лобным, подглоточным, щечным, носовыми ремнями оказались изрезанными в куски. Фашисты орали, орали друг на друга и в конце концов бросились добывать новые хомуты… Ребята мечтали и в орудия насыпать песок, но возле них всегда стоял часовой.
Нарчо обо всем рассказывал так подробно, что отец догадался: его сын — один из тех, кто забрался на ферму. Будь в комнате посветлей, Нарчо увидел бы, как отец улыбается в усы. Дрожащей мокрой рукой Батыр отыскал руку сына, стоявшего у изголовья, молча погладил ее.
Полицаи из кожи вон лезли, чтобы навести карателей на след злоумышленников, поставить под удар тех, кого опасались, подозревая в связи с партизанами.
Особенно свирепствовал отряд под командованием дезертира Шаругова. Шаругов, хитрый делец, зять человека, занимавшего неплохой пост, долго уклонялся от мобилизации. Потом он малое время побыл на фронте, быстро вернулся в аул в немецком обмундировании и тут же поступил на службу в полицию. Теперь он заставлял своих недругов, прежних и теперешних, «ползать на животе».
Вот и сегодня у него из ноздрей дым идет. Шаругов командует отрядом, состоящим из полицаев и солдат. Никто не представлял себе, как он объясняется с немцами. Языка он не знает, знает лишь несколько слов вроде: «хайль», «шнель», «шлехт», «нах линкс», «нах рехтс», «геен», «зитцен», «штеен», но видно, настолько ловко оперирует ими, что производит впечатление человека, всю жизнь говорившего только по-немецки.
Заготовители прошли мимо дома Батыра, зная, что здесь им поживиться нечем. Убогий домишко накренился, не будь подпорок, он давно бы рухнул. Курятник крыт гнилым сеном. На крыше бурьян. Но среди «заготовителей» был человек, еще до революции учившийся вместе с Батыром в медресе. Кстати сказать, в те времена Батыр отличался удивительной памятью. Юноше было достаточно два-три раза прочитать суру из корана, чтобы запомнить ее наизусть. Когда учение закончилось, Хамац стал муллой, а Батыру не повезло — не нашлось места, хотя он отдал последнюю корову в обмен на коран, необходимый всякому грамотному мусульманину.
Хамац не сомневался, что этот коран с золотым тиснением и сейчас хранится у Батыра. Сам же Хамац свои арабские книги повыкидывал еще в тридцатые годы, когда священнослужителей постигла участь кулаков. Теперь он решил замолить грехи, прикинуться настоящим дугаши — ревнителем веры, который в силу обстоятельств вынужден был скрывать свои убеждения.
В ауле не было мечети. Хамац собрал со стариков деньги, нанял людей, стал строить мечеть-времянку из плетня, обмазанного глиной. Вместо минарета решено было использовать грушевое дерево: возле него сколотили халупу под соломенной крышей, приставили лестницу, чтобы по ней на площадку взбирался муэдзин, то бишь он сам, Хамац. Хамац начал с проповеди во славу германского оружия, на многолюдных похоронах не боялся призывать к покорности оккупационным властям.
Новоявленному мулле не хватало существенного атрибута духовной особы — корана. Вспомнив о священной книге, на которую в свое время Батыр не пожалел коровы, он отправился в дом Додохова.
— Уара ар? Это ты? — Батыр думал, что жена вернулась с похорон. В ответ он услышал мужской голос:
— Дао, ушит, Батыр? Прочно ли стоишь?
— О, если бы я стоял! Лежу. Кто это? А-а, Хамац! Ты словно в гости на тот свет пришел. Найди табурет, садись. Клянусь, лежу один, как в могиле. Все забыли дорогу к моему порогу. Боятся заразиться. Ты не побоялся. Спасибо тебе, не забыл… Мы ведь учились вместе.
Хамац сел на табурет, поглядывая по сторонам в надежде увидеть коран.
— Такое не забывается. Мудрость священного писания мы постигали вместе. Медресе породнило наши души. — При этих словах глаза бывшего однокашника Батыра остановились на кованом сундуке, поверх которого была сложена постель. Толстые матрацы, набитые шерстью, такие же одеяла. На них — подушки в пестрых, давно не стиранных наволочках. «В сундуке, — подумал Хамац, — но как туда залезть? Вдруг Батыр добровольно отдаст коран? Вдруг скажет: достань из сундука коран, дни мои, мол, сочтены, пора подумать о боге. Неплохо будет, если на его похоронах суру «я-син» прочтут по его же корану». Но больной молчал, часто и прерывисто дыша.
Хамац извлек из кармана недавно купленные аметистовые четки, стал перебирать полированные камешки, как бы подчеркивая, что он теперь истинный мулла, со всем, что было при Советской власти, покончено. Четки — вещь не простая, каждое зернышко (их обычно бывает шестьдесят одно) соответствует числу эпитетов во славу аллаха. Хамац таких эпитетов мог назвать не больше пяти, но все равно шевелил губами. Заметив, что из-под одеяла больного торчит кирпич и вот-вот упадет на пол, он, не вставая, палкой запихнул его обратно.