Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Я знаю, зачем ты притащилась. Передумала — говори сразу. Мне некогда играть в кошки-мышки.

Кантаса поняла, что и председатель колхоза, и двое «землемеров», и Чоров — одна скала. Любые ее слова, как горох, отскочат от камня.

— Это ты велел отнять у меня приусадебный участок? — вымолвила она все-таки.

— Я, и сюда ты явилась совершенно напрасно. Разве я тебе не сказал тогда на прощанье, что двери исполкома для тебя закрыты?

— Другие двери открыты. Я буду жаловаться!

Чоров презрительно ухмыльнулся:

— Жалуйся куда угодно. Только не господу богу. Он меня в ад пошлет, а у меня бронь на лучшее место в раю. — Чоров натянул пальто, висевшее на нем, точно на вешалке, взял со стола дерматиновую папку с бумагами. — Ты, я помню, толковала что-то о жертвах. Где они? Жалеешь для колхоза куска земли, не говоря уже о корове.

Кантаса поняла: ничего она здесь не добьется. Надо действовать иначе. Она пошла к прокурору — не застала. Писать? Пока с письмом разберутся, опоздаешь посадить овощи в огороде. Ноги стали ватными, в голове гудело. Возвращаться ни с чем нельзя. Крутилась, вертелась по райцентру — вернулась в исполком, прошла мимо двери, где размещался женотдел. Заходить, не заходить? Легонько толкнула дверь — закрыта. Кантаса присела, сама не зная зачем. По коридору, беседуя, шли мужчины. Из их разговора она узнала, что назначен новый директор конзавода.

— Это, значит, я? — спросил Кошроков.

— Да, конечно.

Кантаса вернулась домой к вечеру и пришла в ужас. Отчужденную землю успели вспахать и засеять. От участка осталось соток двенадцать, считая землю под домом, хлевом и курятником. Об огороде даже думать было нечего.

— Многолетними травами засеяли, — уточнил Нарчо, на глазах у которого все это происходило. Они с Цуркой сидели на пороге, вдвоем охраняли корову. Рядом лежал кинжал, с которым Нарчо собирался в партизаны.

Ночью Кантаса не сомкнула глаз. Встав на рассвете, подняла и Нарчо. Решила отвести его к тебе на завод.

— Я помню этот день, — вздохнул Кошроков. — Хорошо помню. — Кантаса ни о чем не рассказывала, просила лишь об одном: пристроить сироту. Ехали сюда — Нарчо поведал мне историю своей семьи. Беды изрешетили кожу на нем… Ничего. Все зарастет, забудется. Правда, Нарчо?

— Ты ординарцем доволен? — спросил Оришев, надеясь, что Кошроков скажет о мальчике что-нибудь доброе.

— Он один у меня. И все на нас двоих возложено. Но мы не ропщем. — Кошроков положил руку на плечо парня и почувствовал, как тот дрожит.

— Кантаса уехала из аула, — закончил Оришев свой рассказ. — Пришла ко мне, говорит: «Возьми мою корову, даром отдаю». Я говорю: «Зачем даром? У нас есть деньги». — «Не надо, — говорит, — ничего. Одного прошу: дай работу». У меня как раз не хватало стряпухи. Я спрашиваю: «Стряпухой пойдешь в бригаду?» — «Пойду, — отвечает, — куда хочешь пойду».

— Да-а. История, — протянул задумчиво Кошроков. Он понимал, что с Чоровым у него нет и не может быть ничего общего. Чорова он отныне как бы отсек от себя. Наступила тишина. Линейка в гору пошла медленней, лошади взмокли от напряжения. Нарчо сидел понурясь.

Кошроков изумлялся только, как это Чорову все сходит с рук. Может быть, Кулов ничего не знает о проделках председателя райисполкома?

2. ЯДОВИТЫЕ ТРАВЫ

Конеферма колхоза «Бермамыт» спряталась на дне ущелья. Длинный навес, крытый соломой, держался на каменных столбах, высеченных из туфа, на таких же балках держалась и крыша, чтоб никакой обвал не грозил конюшням. Справа расположились утепленные стойла — родильни для жеребых кобылиц и нечто похожее на ветлечебницу (оттуда несло неистребимым запахом лекарств). Конюшни были пусты. Несколько десятков конематок паслись на крутых склонах гор под наблюдением лучшего колхозного табунщика — Айтека, сына председателя, о котором Кошроков почти ничего не знал.

Линейка остановилась у дома табунщиков. Облупившаяся штукатурка, два окна без стекол. Дверь висела на одной петле. У коновязи, почуяв лошадей, заржала слепая кобылица. Но, видно, топот и запах были не те, каких она ждала, поэтому гнедая умолкла, повернув голову в сторону линейки, хотя ничего не могла видеть.

— В трауре кобылица, — сказал Батырбек, и пока Доти «выгружал» свою ногу, объяснил: — Тоскует по жеребенку, никак не оправится от горя. А прошло уже месяца два…

Из конюшни вышел хромой старик с большим шрамом поперек носа. Костылями ему служили вилы. Как-то давно во время сенокоса старик стоял, поставив косу вертикально и, опираясь на нее, переводил дух. «Уалейкум салам», — ответил он на приветствие проезжавшего мимо всадника, кивнул головой и в тот же миг острая коса перерезала ему нос. Кое-как обошлось, зашили рану. Увидев гостей, старик заковылял быстрее. Кто же это с председателем? Вроде военный. Не собирается ли забрать лошадей под седло?

— Фикебляга — добро пожаловать! — глухо сказал старик издали, будто извинялся, что быстрей идти не может. — Только нет никого на ферме. Я да слепая кобылица.

— Товарищ по несчастью! — горько усмехнулся Доти Кошроков. Сам подошел к старику, поздоровался за руку.

Тот от неожиданности чуть вилы из рук не выронил. Его смутили погоны: командиры Красной Армии, каких он видел в начале войны, носили петлицы и нарукавные нашивки. А вот Султанбек Клишбиев, бывший правитель Кабарды, щеголял в золотых погонах.

— Где парень? — спросил Оришев, согласно обычаю не называя сына по имени.

— Да не будет сегодня конца твоим гостям, разве он усидит на месте?

Оришев, зная, что старик не выходил из дому с того самого дня, как захромал, спросил с удивлением, почему тот сегодня на ферме. Но тут же вспомнил все. Сын пригонит табун, сам вернется в аул, оставив старика вместо себя. Как же он не сказал до сих пор о важном событии гостю?..

Кошроков подошел к слепой кобылице. Чистокровная кабардинская порода: изящная голова, слегка округленный, как у барана, нос, широкие ноздри, уши, торчащие, словно всходы кукурузы, — все знакомо. Жаль, что слепая. «Для воспроизводства, впрочем, сойдет», — подумал старый лошадник.

— Как это — почему я здесь? Свадьба же! Ты что, забыл? — восклицал тем временем старик. Батырбек покраснел. О сегодняшней свадьбе, назначенной аллах знает когда, говорил весь аул. Свадьба необычная. Каждый волен по-своему расценить ее. Чоров и так зуб точит на Оришева-старшего, ему только дай за что-нибудь зацепиться — с корнем вырвет. Оришев осторожничал, решив устроить свадьбу скромную, тихую, для одних только родственников.

— Дел невпроворот, не только про свадьбу — собственное имя забудешь. Доти Матович, дорогой мой гость, осчастливь нашу семью… Сын женится. Понимаешь?.. Что значит не бывать дома! Целыми днями фермы да бригадные станы. Боюсь прирасти к седлу. Клянусь аллахом, забыл сказать тебе раньше. Спасибо Цухмару, напомнил.

— Айтека женишь? — спросил Кошроков.

— Да. Единственного сына… — Батырбек оживился. — А жених-то вроде меня. До сих пор его нет. Ему бы расчесывать усы, крутиться перед зеркалом, а он носится по горам с табуном. От такого жениха и невеста сбежит.

— Скоро явится, — сказал Цухмар. — Управлюсь с лошадьми, пожалуй, и я на Хуаре примчусь. Посижу, послушаю, посмотрю на людей. Давненько не бывал я на свадьбах.

— Конечно. Без тебя, как без тамады, — совсем развеселился Батырбек.

Хуарой звали слепую кобылицу. Весной у нее появился жеребенок, смешной, крутогрудый. На длинных ножках носился он вокруг матери, как бы приглашая ее полюбоваться сыном — вот, мол, я какой. Мать не видела ни его гнедой масти, ни пушистого хвостика, только по запаху и топоту угадывала она присутствие детеныша, тревожно ржала, если, заигравшись, он уходил далеко, и хлестала себя хвостом по бокам и спине.

— Почему она не в табуне?

— Хуара — мои ноги. У нас с ней кооператив: ноги ее — глаза мои. И ей хорошо — в пропасть не угодит, и я могу передвигаться. Разве не так, Хуара?

Лошадь, словно понимая, что речь идет о ней, повернула голову к беседующим. Из пустых темно-багровых глазниц заструились слезы. Хуара переминалась с ноги на ногу.

149
{"b":"276812","o":1}