На небольшом столике перед докладчиком лежала куча бумаг.
Это были сводки от комбедов, писанные на разной бумаге и разными почерками сорока двух волостных и двухсот двенадцати сельских секретарей.
— Вот кроет! — толкнул меня кузнец Илья.
— Да что он, чумовой? — спросил Михалкин. — Или недобитый буржуй?
— Разбирайся сам, — тихо ответил я.
Романовский приехал с явным убеждением, что перед ним вахлаки, тупое мужичье, что здесь глушь и темь.
Даже Шугаев, человек, видавший всяческих людей, и он в первое время заметно струхнул, потому что через каждую строку в мандате стояло слово «расстрел».
Затем Шугаев впал в недоумение. А когда на заседаниях уисполкома Романовский произносил пространные угрожающие речи, Степан Иванович совсем раскусил его. Да и мы немного распознали такого орла.
Словом, из губернии к нам прислали демагога неизвестной прослойки. И поэтому речь, которую он сейчас произносил и которую не перебивал Шугаев, несмотря даже на шум и выкрики в зале, была удивительна только для тех, кто впервые его слышит.
Романовский именовал себя «левым коммунистом» и яростно доказывал, что Брестский мир с немцами — это предательство, гибель России, что нужно с немцами воевать и воевать. Не был он согласен с Лениным и говорил, что революция недоделана, что конь революции остановлен на всем скаку и что надо крушить, давить, взрывать. Он считал, что установление трудовой дисциплины на фабриках и заводах и приглашение старых специалистов — это возврат к царским, старорежимным временам.
Крестьян он вообще не признавал. Это сырье для революции, и никаких прослоек в мужиках не было и нет. Все они серые, тупые, все ползучие навозные черви, жуки, тарантулы, лапотники.
Вот в этом духе он и делал сегодня доклад.
— Я, уполномоченный губпродкома, прибыл к вам не в бирюльки играть. Согласно врученному мне мандату, я, Романовский, по поручению губпродкомиссара Брюханова и по инструкции наркомпрода Цюрупы буду отдавать всех, кто не выполнит моих указаний, под суд военного трибунала. Вплоть до расстрела на месте в двадцать четыре часа…
Революция не может ждать. Враг наступает со всех сторон. Армии нужен хлеб, а он в деревнях. Какое мне, Романовскому, дело, где вы его возьмете! Вы там часть нужного хлеба разбазариваете среди так называемых бедняков. А у них свой хлеб. Самогон из него гонят. Надо выгрести все до зерна! Деревня исстари существует для города. Какие могут быть бедняки, середняки, кулаки, дураки! Чушь!..
Успевают ли Коля Боков и Гаврилов записывать эти бредни? Романовский, расхаживая по сцене, все говорил и говорил. То и дело отирал он свою бритую голову огромным клетчатым платком. Он даже помахивал им на свое раскрасневшееся лицо, и тогда доносился от него, как из парикмахерской, запах одеколона.
Иногда он в свою речь ловко вставлял революционные слова.
— Пролетарий голодает. Рабочему классу нечем питаться, люди мрут! А в деревне есть пшено, овес, просо, гречка, куры. Пусть деревня питается овсом! Революция требует жертв. Она ни с чем не считается. Буржуазия грозит задушить нашу революцию голодом. Не бывать этому! Мы, партия пролетариев, не пойдем на это. Мы не согласны на это. Чушь!..
Все до зерна сыпать на возы — и на станцию. Все на фронт и для фронта! Я, Романовский, отвечаю за каждый пуд хлеба, скрытого от Советской власти. В деревне есть коровы, они доят молоком. Я правильно говорю! Кто может возразить? Никто не может возразить. Никаких возражений я не принимаю. Чушь!..
Народ, который сначала волновался, потом возмущался, сейчас как-то держит себя странно. Уже нет ни возгласов, ни выкриков. Многие шепчутся между собою и поглядывают на Романовского с добродушной улыбкой. Кажется, скажи он хоть еще одно слово, и они взорвутся дружным хохотом. Я прошел за кулисы. Иван Павлович стоял там с Брындиным и еще с кем-то.
— Иди сюда, Петр, — позвал меня предчека.
Только направился было к ним, как сзади услышал:
— Это именно чушь!
Обернувшись, увидел: Коля Боков бросил карандаш.
— Не могу записывать! Граждане, увольте! — И Коля поднялся, скорчив рожу Романовскому.
И здесь будто всех прорвало. Хохот, аплодисменты, крики:
— Довольно! Хватит!
— Все поняли! Спасибо!
— Отдохни, Романовский!
Оратор вдруг остановился, вынул платок, вытер лысину и огляделся. Все смеялись. Даже в президиуме, даже те, кто стояли возле окон на улице. Заливисто хохотал кузнец Илья. Только Шугаев терпеливо закусил губу. Видно, какого труда ему это стоило. Он же очень смешливый человек. Не смеялись представители губернии. Они сидели, чуть нагнувшись над столом, сохраняли серьезность.
— Что такое, председатель? — повернулся Романовский к Шугаеву. — Не понимаю. Я еще не окончил.
— Тише, товарищи! — Шугаев позвенел колокольчиком. — Надо иметь уважение к оратору.
— А он нас уважает? — крикнул Федя из Горсткина.
— Он говорит — быдлы мы. Что это за быдлы? — спросила женщина.
— Быки, вон кто, — пояснили ей.
«Коровы молоком доят», — вспомнил кто-то слова оратора.
Романовский расстегнул ворот вышитой рубашки. Ему совсем стало жарко. Движение и крики в зале все усиливались. Те, кто сидел на полу перед сценой или на подоконниках, встали. Шугаев непрестанно звонил и звонил, почти над головой подняв колокольчик. Наконец водворилась тишина, и в ней громко прозвучал возглас:
— Провокаторская речь!
— Что, что? — не понял Романовский и двинулся к президиуму, так как голос был отсюда.
— Провокаторская, оскорбительная речь для народа!
Это выкрикнул Жильцев и встал. Романовский уставился на Жильцева сощуренными глазами.
— Это вы, гражданин, сказали?
— Это я, Жильцев, сказал! За подобные речи трибуналу предают!
— М-меня?.. Уполномоченного губпродкома?.. Романовского?.. Трибуналу?..
— Военному, — добавил Жильцев и вышел из-за стола. — Можно мне внеочередное слово? — обратился он к Шугаеву.
— Можно, конечно, — пробормотал Шугаев.
В его голосе послышались и удивление и настороженность, а на широком лице недоумевающая улыбка.
— Граждане, дадим внеочередное слово начальнику милиции товарищу Жильцеву? — спросил Шугаев.
— Давай, давай! — послышалось из зала.
— Этот сказанет.
— Уж он-то… говорун не хуже…
Но Жильцев, не слыша ни поощряющих восклицаний, ни насмешек, гремя кавалерийской саблей и звеня шпорами, метнулся к трибуне. Вскинул на нее обе ладони с растопыренными пальцами, качнулся и, бросив молниеносный взгляд в сторону Романовского, который стоял в углу, начал свою речь.
— Перед вами, товарищи, выступал сейчас вот этот субъект, — указал Жильцев на Романовского.
— Кто, кто? — рванулся к нему Романовский.
— Фрукт! — добавил Жильцев. — Таких субчиков мы уже встречали! Он произнес гнусную речь по вашему адресу. А себя назвал левым коммунистом. Хорош левый, который ведет глазом вправо. Некоторые люди путают левых коммунистов с нами, левыми эсерами. Мы с возмущением отметаем таких, как этот и ему подобные.
Жильцев вынул расческу, быстрым движением причесался, поправил желтые очки.
— Послушайте раз и навсегда. Между нами и ними глубокая пропасть. Мы диаметрально противоположны. Если мы солидарны с ними по вопросу о Брестском мире, это еще не значит, что согласны во всем. По крестьянскому вопросу, основному в революции, мы небо и земля. Для них мужики — быдло, скифы и прочие варвары. Мы, левые эсеры, стояли и будем стоять за все крестьянство в целом. Мы не призываем, как Романовский, грабить мужицкие амбары, очищать все зерно под метелку. Мы, наоборот, против крутых мер по изъятию хлеба. Даже по отношению зажиточных хлеборобов. Мы стоим за свободную торговлю. Разрешите торговлю предметами первой необходимости, и вы увидите, как хлеб сам потечет в города. Спекулянты вздули цены, но спекулянтов надо обуздать. Не арестами, а товарами, не угрозами, а твердыми ценами. Товары застряли в городах. В лабазах, на складах. Кто же их привозит в деревню? Городские воры, спекулянты. Они крадут со складов, подкупают людей. Вы надеетесь, что эти мародеры будут продавать товар по монопольной цене? Они дерут за аршин ситца шестьдесят рублей, а за сатин сто. Выходит — продай пуд хлеба за шесть рублей, а за аршин ситца гони десять пудов.