— Выходит, услужили друг другу… Значит, Брында приезжал?
— Это я ему наказывал приехать. Арестованных доставили к Гурьеву. Проводи сейчас свою… Феклу и иди к Андрею. Я потом зайду на вашу квартиру.
Взяв по нескольку книг из библиотеки, мы вошли в кухню.
Василиса принесла желтый кувшин с клубникой. Оказывается, пока мы были в библиотеке, они набрали ягод.
— Это на дорогу. — Василиса поставила кувшин на стол.
— Спасибо, — поблагодарил Иван Павлович. — Товарищей угостим в городе.
Вскоре Иван Павлович встал и начал прощаться с Василисой, благодарить ее. Лене он долго жал руку и улыбался.
— Хорошая у тебя племянница, — похвалил Иван Павлович и, держа кувшин с клубникой, добавил: — Береги ее, Василиса.
— И так уж берегу, — хитро ответила Василиса, — вот как берегу. Она ведь сирота после сестры, — добавила сторожиха, — всяк ее обидеть может.
— Не давай в обиду такую красавицу. Мы ей жениха в городе подыщем. Комиссара какого-нибудь.
Поговорив еще с Василисой, Иван Павлович вышел. А через некоторое время вышли и мы с Леной. На прощанье Василиса печально мне наказывала:
— Почаще наведывайся, Петя.
— Скоро за картинами и книгами приедем, — обещался я.
— Может, и еще что найдете, — вздохнула она, посмотрев на Лену.
— Может, найдем, — согласился я. — Очень большое тебе спасибо за все. Большое. Мы тебя не забудем, отблагодарим. Охраняй этот дом. Тебя мы назначим заведующей. Скоро дом и сад перейдут в комитет бедноты. Федя будет тебе помогать во всем. И эта вот племянница.
Василиса засмеялась.
— Ох, озорники. Самого чеку провели. Ай, грех вам.
Еще раз крепко пожав доброй сторожихе руку, я с чувством грусти расстался с ней.
После большого дождя было свежо, хорошо. Пыль прибита. Шумел легкий ветер в саду.
Мы спускались по густой аллее вниз, к речушке.
Лена была задумчива. Она шла, опустив глаза, и молчала. Молчал и я. То волнение, которое испытал я, находясь в комнате перед картиной, уже погасло, и только чуть еще где-то глубоко в сердце тлел уголек.
Мне было жаль сейчас идущую рядом Лену. Конечно, во всем-то виноват я, и только я. Надо было выбрать время, чтобы приехать к ней. Несколько раз я из города ездил в свое село через Горсткино. Ехал улицей, смотрел на их избу, и так хотелось завернуть, остановиться, чтобы хоть глянуть на Лену. Нет. Мимо. Мешала обида. Вспоминалось все, что случилось в день престольного праздника петрова дня в их избе. Голос Федоры гудел тогда — и вот сейчас гудит — в моих ушах: «Это саму хорошу сестру — да выдать за такого? Ба-а-атюш-ки!.. Нет, нет и нет».
— Нет — и не надо, — вдруг сказал я вслух.
Лена, услышав бормотание, крепче прижала мою руку к себе и тихо спросила:
— Ты куда меня ведешь?
— Я тебя веду?.. Подожди-ка, Лена, где мы?
Рядом стоял полуразрушенный шалаш. Вокруг него густая крапива, дикая заросль шиповника.
— Это ты меня куда-то завела, — сказал я Лене. — Пойдем обратно. Я доведу тебя до моста, а там пойдешь в одну сторону, а я в другую.
— Нет, пойдем вместе. А раз ты завел меня сюда, побудем тут. Вон, видишь, скамейка.
Она указала на кусты сирени, где сквозь прогал, поросший травой, виднелось что-то похожее на скамейку. Если бы она не указала, я ни за что бы не заметил. Поэтому спросил ревниво:
— Ты, видать, Лена, бывала тут?
— Бывала. А что?
— Да так я… просто спрашиваю. Откуда мне знать… Ты — здешняя, — забормотал я, пробираясь за ней между кустами сирени и желтой акации.
— Не обожгись, — предупредила Лена, когда проходили мы по крапиве с желтым мохнатым цветеньем.
— Сама не обожгись, — отозвался я.
— Тебе жалко, что ль, меня? — обернулась она, выходя на заросшую полянку, полную цветов и трав.
— Как тебе сказать? Чуть-чуть совесть имею.
— Ишь совестливый нашелся, — ответила она, не глядя.
Посредине полянки, обросшей вокруг кустарником, холмик. Здесь раньше, вероятно, была клумба и совсем недавно собирались тут гости помещика. Вот полуразвалившаяся беседка с дырявой крышей.
Как тут тихо и уютно! И какой отсюда вид на крайние избы села! Оно стоит справа от нас, а прямо в гору идет дорога на большое село Михайловку, где мы с Гавриловым организовали Народный дом. Левее — Бодровка с её водяной мельницей, прудом, с длинными в один ряд улицами. Там, на горе, имение Климова.
Всюду были эти крупные и мелкие имения, хуторские поместья, усадьбы. Сидели в них дворяне, владели землей, держали в руках мужиков, жили в свое удовольствие.
Крупные помещики обитали в губернских городах, в своих домах, имениями заведовали управляющие, на хуторах — старосты. Они всем правили, а сам помещик редко бывал в своем имении. Доходы ему доставляли управляющие, которые и из народа выжимали пот, и обжуливали самих помещиков, если те были неопытны.
Со временем такой управитель, обобрав помещика, приводил его хозяйство в разор, а затем скупал земли за бесценок и сам становился помещиком. Да еще каким! Уж его-то не обманешь…
И редко кто из деревенского люда помышлял, что можно прогнать помещика, отобрать землю, разделить ее. Такой мысли раньше почти не было у простого, забитого народа в глухих селах и деревнях. Считалось — и попы это утверждали в церквах, — землю дворянам давали цари и царицы за какие-то заслуги. Дарили на веки вечные вместе с крестьянами. Самую лучшую землю в тысячах десятин. И все это охранялось правительством, войском, приставами, земскими начальниками, урядниками, стражниками…
Оказалось — дело не так обстояло крепко. Настало время — дружная революция, а не отдельные мужицкие бунты свергли весь старый строй, земля перешла к обездоленным мужикам. Теперь он ей хозяин, а помещиков будто и не бывало в природе.
— Не обжегся? — спросила Лена, утоптав траву и пробуя скамейку, вернее — доску, прибитую к двум тумбам.
— Кажется, начинаю… обжигаться.
Она посмотрела на меня, склонив голову набок, что к ней очень шло, усадила рядом и погрозилась пальцем:
— Ох ты какой!
— А какой?
— Словечка просто не скажешь.
Она обняла меня, поцеловала и вдруг… заплакала.
Все помутилось в моей голове. Я начал что-то лепетать несвязное, утешать ее, гладить ее руки, лицо, плечи. И скоро глаза застлала мгла. Только звон в ушах да запах сирени.
— Ведь ты сам виноват, сам. Ну, скажи.
— Конечно, сам, — все еще слыша биение своего и ее сердца, ответил я, кладя ей голову на колени.
— А помнишь лес? На опушке с тобой сидели.
— Помню, Лена.
— Эх, жалела я тогда!
— О чем же?
— Да ты поднялся… а я хотела сказать… «посидим еще», а не посмела… О-ох, как бы хорошо было!
— Леночка… Не знал я, не думал.
Смотрю то на небо, где недвижно висят курчаво-белые облака, то на лицо Лены, на ее синие глаза, которые уже смеются, на чуть крутой лоб, на сережки в маленьких ушах и на выбившиеся из-под косынки легкие кудри.
— Как не хочется отпускать мне тебя, редкозубый.
— Твоя Федора…
— Не говори про нее…
— Она сказала, что я похож на… барана.
— Ох, ты вон что? Может, правда? Ну-ка, нет ли у тебя рогов?
И она принялась ворошить мне волосы, трепать их и несколько раз дернула до боли.
— Не было и вовек не будет! — отрезала она решительно.
Помолчав, тихо продолжала:
— А его я не любила… Окрутили они меня. И надежды на тебя не было. Я и подумала: есть кто-то у тебя в городе. А вот явился… И все во мне поднялось. Поэтому и прибежала… Да разь я тебя на кого променяю?.. Только ты зря тогда, в сенях, говорил мне при всех такое… Зачем?..
— Прорвалось, Лена. После мне легче стало. Я ведь уже навсегда выбросил тебя из своего сердца.
— Бессовестный… какой ты. Стихи пишешь? — вдруг вспомнила она.
— Пишу, Лена.
— Для кого?
— Для нее.
— Что-о? — дернула она меня за волосы.
— Для газеты! — приподнялся я, радуясь, что она меня приревновала хоть к газете.