— К ним заедем? — и кнутовищем указал в сторону, где находилось село Горсткино.
— Увидим, — ответил я ему, и сердце тревожно забилось.
С тех пор, как я был у них в последний раз и с позором ушел, посрамленный сестрой Лены Федорой, уже прошел год.
— Скажи ты мне, Петр Иваныч, — заговорил Андрей, — что, эти большаки…
— Большевики, — поправил я.
— Они что, всех осилят?
— То есть кого всех?
— Ну, буржуев там, фабрикантов разных. Это я к примеру. Теперь, слышь, чех напал. Это что же такое? Кругом. В кольцо нас вроде сцепили. Ужели всех осилят большаки?
— Всех, дядя Андрей.
— До единого, до последнего?
— А ты как думаешь, борода?
— Мне чего думать! За меня лошадь думает. У нее вон какая голова, побольше моей… Мне, видать, помирать пора, — вдруг заключил Андрей и как-то сник.
— Позови меня на похороны.
— Ей-пра. К тому я говорю. Вот теперь за богатеев взялись, кулаков. А ведь кулаков-то небось не только в нашем селе, их много. Как Ленин полагает — осилят всех кулаков?
— А сам ты как думаешь. Только на лошадь не уповай.
— Раз взялись, ну, стало быть, осилят. Это уж так. Если я, к примеру, не могу поднять бревно, то убей — не возьмусь.
— Один не поднимешь — соседей позовешь. Правда, бревно твое тут ни при чем. Ты что-то другое хотел спросить. Ты ведь хитрый.
— Хитрый! — И Андрей, польщенный этим, рассмеялся. — Кот у нас хитрый: лапой достанет из горшка сметану и с лапы лижет. А я какой хитрый! Я дурак дураком.
Андрей погнал лошадь под гору. Переехали вброд маленькую речушку. Андрей спрыгнул с телеги и пошел рядом, покрикивая на лошадь.
— Это я вот про что, — продолжал Андрей свою мысль. — Потрясут кулаков, отберут хлеб. А там за кого примутся?
Андрей даже приостановился на момент, сам испугался такого вопроса.
— За кого! А хоть бы за тебя. Ты сколько имеешь излишков? Ну-ка, подсчитай?
— Я середняк, Петр Иваныч.
— Стало быть, ты ждешь, чтоб я тебе так ответил: после кулаков возьмутся за середняков. Так, что ль, твоя голова работает?
— Ну, ты скажешь! Чай, нас не тронут.
— Кого вас?
— Который середка на половине.
— Почему ты знаешь, что не тронут?
— А что в газетах пишут? Э-э! Л матрос что на собраньях говорит? А ты что говорил? Ты тоже хи-ит-рый!
Он добродушно рассмеялся, поправляя съехавшую шлею на лошади.
— Ленин сказал, беднота, мол, опора власти, корешок, а которы без чужих рук в хозяйстве сами управляются, кровь чужую не пьют, пот свой льют, с этими он приказал обходиться — знаешь как?
— Ну, как?
— Эге. Осто-оро-ожно! Не обижа-ать. Они, слышь, союзники. Видал?
— Тебе бы, дядя Андрей, право, на собраньях речи говорить.
— Да-а, — продолжал он, — союзни-ики. Какое слово-то! Союзники. Почитай все от земли. Кто сбежал из деревни с голодухи, кто сам поохотился. При Столыпине — перевернись он в гробу вниз мордой — сколько разорилось мужиков, особливо бедноты! Сколько в города от безземелья тронулось! В одно Иваново, на ткацки фабрики семей тридцать сбежало. Как один прилепится, так за ним другие. Иные в Баку нефть качать аль в Астрахань селедку ловить да в бочки солить. Вот и стали рабочие. Небось которые теперь в большаки вышли. Комиссарами заделались. Революцию вперед гонят, буржуев изничтожают.
Мы выехали на высокое взгорье. Отсюда видны и ближние и дальние села. Виден даже край нашего села, а до него теперь верст двадцать.
Взошло солнце, осветило очертания далеких строений. Сколько раз приходилось мне видеть восход солнца! Особенно когда я пас общественное стадо. Ведь выгоняли до солнца. И мне тогда еще казалось, что солнце каждый раз восходит как-то по-иному, по-особому. И никогда не надоедало любоваться зарей и восходом. Любоваться до тех пор, пока само солнце из красного огромного шара не станет ослепительно-белым и не начнет до боли резать глаза.
Несмотря на поднявшийся ветерок, стало теплее даже от косых лучей солнца.
В ближайших деревнях и селах заливались петухи, виднелись дымки из труб, ветром пригоняло запах горящего кизяка, щелкали бичи пастухов, выгонявших скот на поле, лаяли собаки, и где-то совсем недалеко раздавался звон кос.
Это, кажется, село Бодровка вышло косить траву на лугах, отобранных у помещика Климова.
Мы как раз приближались к этому имению. Тысячи десятин принадлежали Климову, а теперь поделены между крестьянами. Сам Климов еще живет там до поры до времени, как живут еще многие помещики. Они всячески заигрывают с мужиками, особенно с теми, которые побогаче. Они еще чего-то ждут, на что-то уповают.
В прошлом году здесь произошла схватка нашего отряда с отрядом офицера, старшего сына Климова, и было потушено готовящееся кулацкое восстание. Офицер был расстрелян, часть его отряда разбежалась, а часть, в которую он вовлек рабочих имения, перешла на нашу сторону…
Едем вдоль большого сада, в котором стоит зеленый огромный дом с окнами в человеческий рост; едем мимо амбаров, риг, двух салотопен и гумен, где еще стоят ометы ржаной, почерневшей от времени, старой соломы.
— Сам-то, слышь, тут еще? — спросил Андрей и выжидающе посмотрел на меня.
Я догадываюсь об его мыслях. Он хочет спросить — зачем Климова тут оставили?
— Черт с ним!
— Я бы его — если не арестовать, я бы поселил его, толстого черта, в самую какую ни на есть черную, вонючую избу. Скорее там сдохнет. Эдакий кровосос! Он хуже, чем Сабуренков. Тот из дворянского звания, а этот из мужиков, из кулаков. Отец-то его, коль не знаешь, был бурмистром у барина Владыкина, обокрал его и начал богатеть. А сын Филипп, как помер отец, в гору пошел. Именье это задаром купил — заложено было в дворянский банк, — землю пять тысяч десятин, шленок развел; торговлей мясом занялся, сало топил. Все за границу продавал. Вон куда! А хлеб ему наши мужики убирали с поля за овечьи потроха: ноги там, головы, гусек. Ну, даром убирали. Нет, если такое дело — революция, его отсюда надо выкурить. Тут я ни с какими большаками в согласье не пойду, — закончил Андрей.
— Да ты, борода, не думаешь ли, что мы Климова на развод оставили? Нам пока не до него. Потом его караулят.
— А кто его караулит? Что-то не вижу.
— И не увидишь, хоть ты и глазаст.
— А ты-то сам видишь? — недовольно спросил Андрей.
Как ни искал я караула, никого нигде не было. В самом деле, есть ли караульные?
Мы подъезжали к воротам, ведущим в сад. Ворота приотворены.
— Подожди-ка, Андрей, остановись.
Сойдя с телеги и оставив Андрея; я направился к воротам. Оглянувшись, увидел, что Андрей повел лошадь на луговину, в сторону от сада, отвязал чересседельник, повод и пустил ее пастись.
Дойдя почти до самого дома, в котором была тишина, я приостановился. Никого вокруг. Только откуда-то из глубины сада слышались чьи-то голоса. Сад был огромен. Могучие старые яблони, поседевшие от времени, иные полузасохшие, спускались, почти сомкнув кроны, к самому обрыву, где текла река. На некоторых, особенно на молодых, посаженных позже, виднелись почти созревшие яблоки.
Здесь на пригорке, согреваемые солнцем, они поспевали раньше, чем в других садах.
Вдоль ветхого забора — кусты смородины, заросшие крапивой, диким виноградом с зелеными, как горошины, ягодами, чернобылем с толстыми и красными стволами. А дальше — непроходимые дебри бузины вперемежку с акацией.
За время войны Климов запустил сад, было не до него, а военнопленные австрийцы, работавшие вместо батраков, не особенно старались. Им хватало работы на поле, на бахчах.
— Что же здесь никого нет? — недоумевал я. — Или рано? Вон, кажется, человек мелькает между деревьями?
Да это Андрей. Он молча подает какие-то знаки.
— Ты что? — спросил я его.
Приложив палец к губам, он осторожно на носках приблизился ко мне и отвел под крону толстой яблони. Сквозь густые ветви едва пробивались солнечные зайчики и ложились на траву круглыми серебряными рублями.