— Отец спит? — осведомился я.
— Дрыхнет, — ласково сказала мать. — Умаялся лысый.
И она тихо засмеялась. Потом спросила:
— Куда вы его, идола, присудобили?
— Это, мать, тайна.
— К кому он, говорю, пойдет хлеб вешать?
— Ни к кому. Без него обойдутся.
— Это почему же без него? — строго, с обидой спросила мать.
— Похрабрее, те пойдут, — не сдавался я. — А ты откуда знаешь, что хлеб начнут перевешивать?
— Чай, он сам сказал мне. Только не сказал у кого.
— Правильно сделал. Скажи тебе, а ты — Мавре, а Мавра — всему свету. Ты меня, мать, прости, ты на язычок слабовата.
Мать вздохнула.
— Обидно, сынок, не даешь мне скастки, а я, правда, болтлива. Привычка.
— У Мавры научилась.
— Мавра… что-о, — протянула мать и вышла в сени за молоком.
Как ни устали мы, а спать не хотелось. Никита все время молчал, он прислушивался к нашему разговору. Некоторые слова были ему непонятны.
— Что такое «присудобили»? — тихо спросил он.
— Приспособили, включили, назначили. Это она насчет пятерки. В какую пятерку отца назначили?
— А «скастка»?
— Скидка, — ответил я.
— Мне надо знать эти слова.
— Да, тебе придется побыть тут одному. Послезавтра мне надо ехать в город. По дороге загляну в некоторые села — как там идет дело? А тебе кое-что скажу…
Мать что-то долго не идет. Молоко в сенях, на полке. Подойти да взять. А ее все нет и нет. Уж не к Мавре ли пошла? Я вышел в сени, тихо окликнул ее. Нет.
Входя в избу, объявил Никите:
— Пропала наша старушка.
— Придет, — успокоил Никита. — Что ты мне сказать хотел?
— Мой совет: не подходи к мужицким амбарам. Имей дело только с комитетом. Ни в какие споры с мужиками не входи. Этим будут заниматься комитетчики. Ты — приезжий, рабочий, береги свой авторитет. Беседуй, разъясняй, просвещай. Ссоры будут — не вступайся. Это я могу делать. Меня знают, и я их знаю. А тебя могут провести и обмануть. Хуже того, натравят бедноту или подкулачников. Помни, что ты здесь не просто рабочий Русанов, а представитель рабочих. В твоем лице будут уважать рабочих.
— В обысках участия не принимать?
— Ни в коем случае. Иначе все будут валить на тебя и на рабочих вообще. Вот если сдадут комитетчики, тут действуй смело.
— Хорошо.
— Еще вот что, Никита. Ты не обижаешься, что тебе такие наказы даю? Ведь я деревню-то знаю лучше тебя.
— Правильно.
— Ты пьющий?
— Выпиваю.
— Я и сам выпиваю. Спрашиваю вот почему. Некоторые продотрядчики проваливались на этом. Кулак первым делом пробует споить, а потом подкупить. И все это обнародовать. И будет кричать: «Вот они, продотрядчики, пьяницы, грабители!»
— На такое не пойду, — твердо сказал Никита. — Меня не споят и не подкупят.
— Не пей ни с кем, даже с комитетчиками. Илья или Гришка иногда любят закладывать. Но они свои. А если кулак узнает твою слабость, он обязательно повернет ее в свою пользу. Не сам, а через людей. И не заметишь, как попадешь в сети. Рухнет вся твоя работа.
Лампа почти догорала. В избе полумрак. Вероятно, только у нас и был огонь. Керосин в лавку завозили все реже и реже. Появились коптилки. У нас мать уже держала такую в запасе. Наконец лампа мигнула и погасла.
— Вот и все, — сказал я. — Но где-то должны быть свечи.
Свечки, вернее огарки, отец всегда складывал за образа. Поискав, я извлек из-за иконы три огарка. Зажгли один. Изба оказалась в полумраке. Вдруг кто-то тихо постучал в окно. Мы вздрогнули. «Кто бы? — подумал я. — Мать не постучит».
Стук повторился. Я подошел. На меня сквозь стекло смотрело чье-то лицо.
«Мужчина или женщина? Выйти или нет?»
Охватила робость. Снова глянул и явственно увидел, что человек машет рукой, указывая на крыльцо.
— Сиди, Никита, я один пойду.
— А я только в сени.
Изба наша стояла не вдоль улицы, а поперек. Окна выходили в переулок. Открыв дверь в сени, я спросил:
— Кто там?
— Отвори, — послышался женский и как будто знакомый голос.
— Ты кто? — шепотом спросил я.
— Не узнал? Пусти в избу, скажу что-то.
При тусклом свете женщина хотела снять платок, но, увидев Никиту, снова закрылась.
— Кто это у тебя? — спросила она.
Только сейчас я узнал ее.
— Свой, свой, Настя. Садись.
Она сняла платок и села. Потом быстро встала и погасила свечку.
— Что ты, Настя?
— Сидят два дурака при огне. Во-он вас откуда видно, с той стороны.
— Это верно, мы дураки. А ты что?
— А то. Ты о чем наказывал?
— Макарка?
— Макарка-то — черт с ним! Он тоже заявился. Дело хуже. Вы ведь завтра наметили к амбарам двинуться?
— Что такое? — удивился я.
— А такое. Думаешь, они не знают?
— Кто они?
— Чего притворяешься, Петя! Секрет на весь свет. Слушай да молчи. Как стемнело, пришел Макарка, и они с отцом о чем-то шепчутся… Я ведь на собрании тоже была. Вам-то не слышно, вы речи говорили, а в народе среди кой-кого идут другие речи: «Хлеб, слышь, выгребать завтра начнут. Сперва у кулаков, а там у других». Слушай. Вот наш-то, свекор мой, как вернулся с собрания, отвел дочь свою Катьку в ту избу и шепчет ей что-то. Мне ни слова. Из веры вроде я вышла. А только у меня свои уши. Слышу: «Беги зови. Как стемнеет, чтоб тут был!» Я все поняла и вышла из избы, к мамке пошла. А Катька — межой на гумна да оттуда в степь.
— Ты быстрее, Настя.
— Не умею я быстрее. Эх, любовь ты чертова! — вдруг заключила она невесть для чего. — Дура я, дура. Теперьча поумнела, да, видать, поздно.
Она замолчала, видимо, что-то вспоминая, потом сразу бухнула:
— Два воза ржи отвезли они с Макаркой. Сейчас третий насыпают. Сама подглядела из конопляника.
— Куда отвезли? — холодея, спросил я.
— На гумно, в большую ригу. И туда я пробралась — и чуть не попалась. Убили бы.
— Что у них в риге?
— Овсяная мякина. Они ее разгребли — и в середину, в мякину, рожь. Вот и ищи-свищи! Кто догадается? Ну, я пойду. Гляди, не выдавай. А свечку не жгите. Пойду. В мякине рожь-то. Будет что — опять прибегу.
— Спасибо, Настя.
Она прошла задней дверью со двора, потом конопляником. Я провожал ее взглядом до тех пор, пока Настя не скрылась во тьме.
— Это кто? — спросил Никита.
Я ему кратко рассказал все.
Это она белье полоскала на реке?
— Она. Там-то мы с ней и договорились. Муж ее, Макарка, и другие дезертиры скрываются в овраге, в протоке.
— Какая она молодчина! — восхитился Никита. — А что она про «чертову любовь» сказала?
— Понимай как хочешь. Вроде раскаивается. Девки — они такие: смолоду любит одного, а выйдет за другого, потом кается. Так и тут.
Быстро вошла мать, тревожным голосом окликнула:
— Вы тут?
— Сидим ждем тебя. Ты где пропала?
— Двенадцать, — сказала мать шепотом.
— Что двенадцать?
— Сама насчитала. Вот дьяволы! Вышла в сени, оттуда во двор. Гляжу, у Лобача во дворе фонарь мельтешит. Думаю: что бы это ему там, полунощнику, с фонарем? И голоса. Ну, я не утерпела. Через дверь на огород, а с огорода в промежуток между нашим плетнем и прошла. Да чуть в канаву с водой не ухнула. Притаилась. Гляжу. Батюшки, а там, во дворе, где чуток посуше, бугор навоза, с другой стороны земля. Соломы вязанка да обмолотки… Что за чудо? И смекнула. Яма, вроде могилы. Устелили обмолотками и давай в нее один мешок за другим! Двенадцать насчитала. И ушла. Небось еще будут.
— Слыхал, Никита? Работка началась. Ну, мать, спасибо.
— Кабы не замычала корова, я бы и не трекнулась. А тут мычит. Теперь поди, Петя, и другие прячут. А ты говоришь тайна. Они по духу чуют.
— Может быть, нам самим сходить посмотреть?
— Нечего там делать. Ешьте и спать ложитесь. Скоро свет.
Но еда не шла в горло. Сердце тревожно билось. Выходило — в бой мы еще только готовимся, а противник уже принял свои меры. Война в деревне начинается. Настоящая. Гришка-матрос сказал бы: «Класс буржуев, гидра Антанты — и класс беднеющих. Но мы их опрокинем в море. Тряхнем прах вниз головой».