— Я бы не хотел снимать капюшон, добрая госпожа, — проговорил монах хриплым голосом. — Я так ужасно выгляжу…
— Откуда же ты знаешь, что выглядишь ужасно? — спросила Адельгайда. — Ведь ты слепой, меня не обманули, верно?
Монах покачал головой.
— Нет, госпожа, тебя не обманули. Однако… — из-под капюшона послышалось какое-то шмыганье, можно было предположить, что человек, чье лицо скрывала грубая шерстяная материя, горько усмехнулся: — Не нужно глаз, чтобы узреть очевидное. Страж у ворот — он не молод, судя по голосу, и, верно, многое повидал на своем веку — велел мне показать лицо… Я чувствовал его смятение, когда откинул капюшон. Женщины, которые видели меня, в страхе бежали. Лишь одна не испугалась — верно, блаженная.
— Господь отнял у тебя глаза, но дал мудрость. Как тебя зовут?
— Прудентиус.
Адельгайда повторила имя и спросила:
— Как случилось, что ты потерял глаза, Прудентиус?
Монах ответил не сразу.
— Это невеселая история, добрая госпожа, — произнес он, когда Адельгайда уже подумала, что странного человека, пришедшего в ее дом, Господь Бог прямо сейчас покарал за какие-то страшные грехи еще и глухотой. — Злобные русы-ватранги, слуги императора ромеев, напали на нашу обитель. Не знаю, отчего они поступили так, наверно, их господин не дал им положенной платы и они решили взять свое, разбойничая в его владениях, где был наш монастырь. Они разграбили его и многих убили, зарезав, как свиней, без разбору, остальные же погибли в огне. Господь был милостив ко мне, я единственной, кому посчастливилось уцелеть.
— Страшную историю рассказал ты мне, Прудентиус, — проговорила Дцельгайда и, желая скорее прояснить ситуацию, спросила: — Ты говоришь, ваш монастырь был на греческих землях?.. Так, а скажи мне тогда, причащались ли вы опресноками, признавали ли filique и соблюдали ли субботний пост?
Едва прозвучал вопрос, как монах с готовностью отвечал:
— Не сомневайся, госпожа, каш настоятель и все мы с возмущением отвергли ересь Керулариеву[28] и лишь истовее стали молиться Господу и ревностнее блюсти нерушимые каноны священной римской церкви.
У Адельгайды отлегло от сердца. Однако оставался еще один неясный вопрос.
— А этот ребенок, как он попал к тебе? — проговорила она, и ей показалось, что слова эти встревожили собеседника, который вместе с тем отвечал не мешкая.
— Ребенок, добрая госпожа, — начал он, — сын одной бедной женщины, мужа которой убили разбойники. Саму же ее, поруганную и лишившуюся чувств, нашли крестьяне. Они выходили ее. Когда родился мальчик, они хотели окрестить его, но не имели возможности, так как у них не было священника.
Баронесса прервала речь монаха, спросив:
— На чьей земле родился ребенок?
— Во владениях императора ромеев, госпожа, крестьяне, приютившие несчастную, — греки, но женщина эта принадлежала к Вселенской церкви и желала, чтобы ребенка окрестил римский священник, а единственным таким оказался я…
— Ты говоришь, принадлежала. Почему?
— Она умерла, госпожа, — проговорил Прудентиус с болью в голосе. — Так и не оправилась от перенесенных страданий, но мальчик родился вполне здоровым.
Я окрестил его и нарек Гутбертом, так как та женщина сказала мне, что он родился в день памяти мученика Гутберта.
— Она зачала в грехе? — строго спросила Адельгайда.
— Нет, — твердо ответил монах. — Это была очень добропорядочная женщина, к тому же не простолюдинка. Муж ее, как открыла она мне, был богатым горожанином, и они давно хотели иметь сына. Это его ребенок. Оттого-то я и взял мальчика с собою, надеясь найти приют для него и, быть может, если повезет, для себя. Я чувствую ответственность за его судьбу, мне кажется, что за страдания, выпавшие на долю его матери, он заслуживает лучшей доли, чем удел греческого хлебопашца.
Баронесса кивнула.
— Ты правильно поступил, что пришел сюда и принес с собой сироту, — сказала она. — Моя прачка, Юдит, на днях родила девочку, которую назвала Гарлетвой, пусть Гутберт станет ей молочным братом. Я жду ребенка, если родится мальчик, то, может статься, и спасенное тобой для Господа дитя сделается ему товарищем детских игр…
Она умолкла, ожидая слов благодарности, но их не последовало.
Баронесса продолжала:
— Ты, я вижу, добрый слуга Господа нашего Иисуса Христа, а посему, верно, хорошо знаешь Писание. — Монах часто-часто закивал. — Тогда, разумею, и тебе найдется место в моем доме.
— Благодарю тебя, хорошая госпожа моя, — проговорил монах, низко кланяясь. — И славлю твое великодушие и доброту сердца, молю Господа даровать тебе и мужу твоему долгих лет здравствия и многочисленного потомства.
Адельгайда перекрестилась.
— Славь Иисуса, — сказала она. — Благодари Господа нашего.
— Славлю Иисуса, — послушно повторил Прудентиус. — Благодарю Господа нашего.
Монах осенил себя крестным знамением. Рукава рясы его были так длинны, что скрывали изувеченные огнем кисти.
Хозяйка башни в Белом Утесе наверняка поразилась бы до глубины души, если бы увидела, что ее собеседник скрещивал обожженные пальцы, когда благодарил ее, желая долголетия и многочисленного потомства мужу, а также, когда произносил священное имя Иисуса.
— Иди, Пруцентиус, пусть комендант Вальтер проводит тебя в комнату покойного Пробиуса… Бертфрида, эй, Бертфрида, где ты? — позвала Адельгайда служанку. — Эй, кто-нибудь!
Заслышав приближавшиеся торопливые шаги любимой служанки, баронесса спросила монаха:
— Как же ты нашел дорогу сюда, один, слепой с ребенком?
Прежде чем Бертфрида успела войти в комнату, Прудентиус произнес:
— Господь вел меня.
XVIII
«Дуй-ка ты, братец, домой», — посоветовал сам себе Иванов, едва немного успокоился.
Так он и сделал, тем более что путь предстоял недолгий — через пятнадцать минут ноги уже вносили его во двор старого шестиэтажного, родного и близкого с детства здания. Здесь прошли двадцать три из двадцати пяти лет, прожитых им на земле. Здесь каждый камень и каждая пылинка знали его, Илью Сергеевича Иванова.
Впереди, у родного подъезда, занимая весь тротуар и проезжую часть, сгрудились машины «скорой помощи», желто-синие «ментовозки», бросалась в глаза светлая «волга». Для полноты ощущений не хватало только «пожарки».
«Черт, — с досадой подумал Иванов. — И домой-то, поди, не пустят. Чего тут у них опять произошло? — Сам даже толком не зная отчего, Илья страшно разозлился. — Сволочи…»
Прикидывая, как бы это ему половчее проникнуть домой, Илья почувствовал у себя на плече чью-то мягкую ладонь. Передернувшись, Иванов попытался избавиться от притязаний неизвестного лица, ко услышал нежное, как шепот прибоя:
— Ты, это, Илюш, постой…
Голос оказался знакомым, Иванов обернулся:
— Петрович? Ты чего?
«Мой друг и учитель, алкаш с бакалеи…» — так, кажется, говорилось у Владимира Высоцкого. Кем-то подобным и являлся обладатель вкрадчивого голоска и мягкой ладошки Сергей Петрович Топорков. Человеком он был душевным, добрым и отзывчивым. Те, у кого душа свербит, а поговорить не с кем, пожалте к Петровичу на огонек в фатерку, он человек одинокий и, всем известно, понимающий.
Всплыл Топорков очень и очень вовремя, но Илье еще только предстояло осознать это.
— Ты, это, Илюш… — Невысокий Сергей Петрович, едва не подпрыгивая, засматривал в глаза Иванову. — Ты, это, того…
Илья уже начал злиться.
— Что случилось-то? — спросил он.
Петрович повел себя странно.
— А ты не знаешь? — спросил он и прищурился.
Неприятное предчувствие овладело сознанием Иванова. Вспомнился неприятный сон, который виделся ему во дворе за магазином. И кот… В каком-то отупении Илья уставился на здорового полосатого камышового котяру. Ленивая тварь, потревоженная множеством собравшихся в местах ее залегания людей, выглядела, вне всякого сомнения, раздосадованной.