За исключением указанных выше личных перемен, Милюков втянул за собой только своего секретаря — молодого человека, которого я знал лично раньше и был с ним на «ты», — Андрея Николаевича Соболева. Сын прежней ученицы Милюкова (урожд. Мусиной-Пушкиной), он пользовался его неограниченным доверием и впоследствии поступил в наше министерство, хотя с уходом Милюкова тоже ушёл. Соболев имел также отношение и к международному праву, так как написал в 1914 г., будучи студентом Петербургского университета, сочинение на золотую медаль по этому предмету, но по каким-то личным соображениям по научной карьере не пошёл и при университете не остался. Роль Соболева в министерстве была неопределённой, так как он числился «частным секретарём», а такового, по нашему устройству министерства, не полагалось. То, что англичане называют private secretary[44], было уместно при парламентском режиме; при той же обстановке, которая сложилась вокруг Милюкова, ему такой секретарь не был нужен, так как специальная канцелярия министра, исполнявшая в то же время и функции Политического отдела (т.е. ведавшая европейскими и американскими делами), вполне могла обслуживать Милюкова в его министерской роли.
Но, как я это узнал впоследствии от самого же Соболева, он гораздо более был необходим Милюкову вне министерства. Укажу на то обстоятельство, что Соболев под вымышленной фамилией входил в Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов и несколько раз (однажды даже совместно с официальным секретарём Милюкова В.К. Коростовцом, племянником И.Я. Коростовца) выступал на пленумах Совета в защиту Милюкова. Само собой разумеется, что всё это было покрыто самой строгой тайной, однако после ухода Милюкова из министерства Соболев под своей собственной фамилией продолжал участвовать в Петроградском Совете рабочих и солдатских депутатов. О том, что у нас в министерстве делал Соболев, я расскажу ниже.
Здесь должен также упомянуть, что как только Нольде получил своё назначение, он позвал меня и, сказав, что «мои способности известны министерству», предложил занять место официального секретаря министра, то есть П.Н. Милюкова. Он, со своей стороны, очень настаивал, чтобы я это место принял, указывая на те огромные преимущества в служебном отношении, которые оно представляет. Не знаю, в какой мере Нольде верил в звезду Милюкова, но, помимо комплиментарной стороны дела, думаю, ему хотелось иметь при нём своего человека, и эта роль выпала бы мне. Нольде был сильно разочарован, когда я отказался, заявив, что из всего, что я видел, Милюков не внушает мне уверенности в прочности его положения: он, как мне кажется, временная фигура на нашем фоне, да и сам Милюков не настолько дорожит нашим ведомством, чтобы не бросить нас в нужный для него, по соображениям общеполитическим, момент.
Конечно, когда я говорил это, я не думал, что события пойдут так скоро. Но я уже успел в достаточной мере присмотреться к министрам, чтобы не видеть по их «аллюрам», насколько прочно они себя чувствуют в своём министерском кресле. Милюков же с его хитроумной тактикой не казался мне (да и другим моим старшим сослуживцам) человеком, могущим противостоять событиям. Кроме того, я сказал Нольде, что чрезвычайно доволен теперешним положением, которое до весьма проблематичного приезда Мандельштама давало мне невероятную для моего возраста свободу рук и служебное положение. Нольде ещё долго меня убеждал, говоря, что я «сужу поверхностно, не зная истинных пружин революции», и убеждая, что положение Милюкова будет всё укрепляться и укрепляться. Думаю, что Нольде говорил в этот момент вполне искренно — для него революция представлялась в самом розовом свете, так как она возносила его очень высоко и он не был бы человеком, если бы эта высота не кружила ему голову.
Скажу также, что положение товарища министра для Нольде, которому тогда было 41–42 года, составляло такую пертурбацию в служебных отношениях, что, удержись Милюков, Нольде смело мог бы рассчитывать на посольский пост за границей, а это — венец дипломатической карьеры. Если же я не поддался на убеждения Нольде, то именно потому, что слишком близко знал эти «истинные пружины революции», о которых он говорил, так как мой родственник П.П. Гронский, один из видных членов Государственной думы, близкий друг Милюкова, играл при Временном правительстве большую роль, то исполняя разные комиссарские роли при правительстве (так, он был в самом начале революции комиссаром почт и телеграфа, членом комиссии по Учредительному собранию), то объезжая фронт по личному поручению князя Г.Е. Львова с прямым докладом Временному правительству и т.д. У Гронского я встречал и министров Временного правительства, чаще всего А.И. Шингарева, и других деятелей революции и имел возможность убедиться, насколько положение Временного правительства в целом было непрочно, не говоря уже о Милюкове, против которого складывалась серьёзнейшая оппозиция разных кругов.
Официальным секретарём Милюкова в нашем министерстве был назначен В.К. Коростовец, несмотря на свою молодость (28–29 лет), с 1907 г. состоявший в кадетской партии и служивший у нас в канцелярии министра, человек во многих отношениях бесстрашный, которому в большевистские времена пришлось за своё бесстрашие сильно пострадать. Мне довелось впоследствии по Союзу чиновников уже во времена борьбы с большевиками в ноябре и декабре 1917 г. оценить смелость Коростовца и его товарищескую верность. В этом отношении молодой Коростовец, племянник известного дипломата И.Я. Коростовца, тоже выплывшего с Февральской революцией, был явлением далеко не заурядным. При Милюкове помимо его похождений в Петроградском Совете с ведома Милюкова, о чём я узнал уже после и от Соболева, и от него самого, он занимался секретарскими обязанностями и, в силу личной близости к Милюкову (тот скрывался у него в имении в Черниговской губернии в 1918 г.), исполнял и некоторые специальные политические поручения Милюкова.
Так, например, он делал выборку из донесений с фронта наших армий, причём вырезал всё то, что могло выставить военное состояние нашей армии, дисциплину и т.д. в благоприятном освещении, и такой односторонне и тенденциозно составленный обзор подносился Милюковым союзным послам, дабы «не разочаровывать их в революции». Эта детская хитрость (конечно, у Палеолога и Бьюкенена имелись и другие источники осведомления), проводимая Милюковым систематически, всё же отчасти достигала своей цели, но в какой мере это «втирание очков» союзникам было объективно полезно для России, это вопрос. Скажу, что окружавшие Милюкова высшие чины министерства считали, что откровенность с союзниками в военных делах даст нам больше, чем такое плохо скрытое притворство. Палеолог и Бьюкенен, относившиеся к Февральской революции весьма благоприятно и переоценивавшие положение в оптимистическую сторону, аккуратно передавали сообщаемые Милюковым сведения, подтверждавшие правильность их первоначальной позиции. Так обе стороны убаюкивали сами себя и настраивались взаимно оптимистически.
Митингование в МИД
Теперь уместно остановиться на общей перемене всего строя и духа нашего ведомства, происшедшей несмотря на то, что почти все остались на своих местах и всё внешне текло по-старому. То новое, что пришло в министерство, вернее, ворвалось к нам с Февральской революцией, заключалось в формуле, высказанной кем-то в это время: «Заговорили молчавшие»[45]. Митингование, столь типичное для России в это время, в МИД было безусловным новшеством и полной неожиданностью.
Началось оно в самые первые дни революции по весьма странному поводу: какой-то инженер Константинов (так, во всяком случае, нам передали) пригласил в Петроградскую городскую думу представителей всего чиновничества для обсуждения своего отношения к Временному правительству и Февральской революции вообще. Что это был за инженер Константинов, никто у нас не знал, не знали также, кто ему дал право устраивать такого рода во всех отношениях необыкновенное собрание и что там собирались делать. Несмотря на эту полную неосведомлённость, весть о «чиновничьем митинге» облетела министерство, и с разрешения Милюкова в свободных апартаментах квартиры министра собрался первый митинг ведомства под названием «Чрезвычайное общее собрание служащих МИД».