Неудивительно, что именно с этого памятного вечера 1 ноября в той же приёмной министра открыто обсуждались возможности дворцового переворота и кандидаты на престол или на власть. К этому надо добавить, что мы, то есть частица всесильной так недавно бюрократии, мало отличались от того, что называлось на языке газет «русским обществом», только теперь эта грань, более мыслимая, нежели реально существовавшая раньше, стиралась окончательно, отбрасывая нас подчас в ряды уже просто обывателей. Одно только оставалось пока что неизменным — это техническая нужда в «спецах».
Если исчезала власть над решениями, то в наших руках оставалось ещё мощное орудие — приведение этих решений в исполнение, и это орудие в эпоху Временного правительства давало нам возможность, при преимущественно социалистическом составе его во втором периоде, всё же иметь самое непосредственное влияние на всю внешнюю политику России и работать почти «на прежних основаниях» при Терещенко.
Говоря объективно, мы имели возможность больше влиять на решения Временного правительства, чем при Штюрмере, прикрывавшемся именем государя. Но всё же я должен сказать, что после 1 ноября 1916 г. таково было настроение только верхов ведомства, чувствовавших, что они из всемогущих директоров департаментов превращаются приблизительно в бюрократию при парламентском строе. «Les ministres passent, les directeurs restent»[33] — вот что становилось нашим девизом. Но помимо этих общих переживаний оставалась ещё бесчисленная масса личных чувствований и интересов, крушение системы отражалось на положении всех нас вместе, но в то же время неодинаково — открывались новые возможности, для молодых или почему-либо «недоделавших» свою карьеру чиновников рисовались самые радужные картины и перспективы.
Вот почему было бы неправильно представлять себе этот период в виде сплошной депрессии ведомства. Наоборот, депрессия была в штюрмеровский период, а с падением Штюрмера чем дальше, тем больше ведомство теряло свой прежний облик, и небывалое возбуждение уже явственно сказывалось не только в первые дни революции, но и под конец царского режима. Укажу хотя бы на таких людей, как Нольде и Петряев, чувствовавших слишком долго, что по тем или иным причинам прежнее правительство недостаточно ценило их знания и таланты и предпочитало им людей, этого не заслуживающих. Для них открывалась возможность широкого и мало чем ограниченного движения вперёд, и этот психологический стимул эгоистического характера, помимо общих и патриотических чувств, заставил подавляющее большинство всего нашего ведомства принять революцию и радостно приветствовать её.
Конечно, огромное большинство никогда и не предполагало, что революция делается не для того, чтобы им открыть ещё более заманчивые перспективы в карьерном отношении, а чтобы выбросить их без всякого сожаления в тот момент, когда это будет нужно, за борт не только ведомства, но и России. Могу сказать про Нольде, с которым из всего министерства я, конечно, был ближе всего. Я до сих пор вижу перед собой его сияющее лицо, с которым он тогда, 1 ноября 1916 г., доказывал Нератову в штюрмеровской приёмной, что «всё уже кончено», что «республика — единственный выход» и тому подобные парадоксы.
Николай Николаевич Покровский
Исчезновение Штюрмера произошло столь же просто и незаметно, сколь торжественно было его вступление. Никаких официальных прощаний, как при уходе Сазонова, никаких адресов от ведомства, никаких прощальных визитов, хотя бы в виде расписывания в книге у швейцара его министерского подъезда. Штюрмер уходил при всеобщем вздохе облегчения, было радостно, что его нет, что кошмар сепаратного мира и бездна слухов, связанных с этой чопорной и такой в конце концов бессодержательной фигурой, как Штюрмер, всё-таки рассеялись.
Назначение Николая Николаевича Покровского, занимавшего при Штюрмере пост государственного контролера, на пост министра иностранных дел было для нас труднообъяснимой неожиданностью. Чувство удивления вызывалось тем, что Покровский не был, с одной стороны, дипломатом, а с другой — не был ставленником двора. Какая сила выдвинула его? Единственное объяснение — Государственная дума, но Покровский так же мало имел отношения к Государственной думе, как и любой крупный, хотя бы и честный бюрократ. Для нас было очевидно, что хотели назначить такого человека, про которого нельзя было бы спрашивать: «Глупость или измена?» Для нас, которым приходилось лично иметь дело со Штюрмером, ответ был один: и то и другое. Ни умом, ни честностью от Штюрмера не веяло. Вот почему, может быть, исторически так попала в цель речь П.Н. Милюкова 1 ноября. Так, по крайней мере, думалось тогда нам.
Покровский имел репутацию человека умного и честного, опытного бюрократа, сановника не из придворных или светского общества, а из трудолюбивого и малозаметного чиновничества. Выдвинул его Витте, и он заслуженно считался одним из лучших финансистов. К дипломатии он не имел ни малейшего отношения, но как человек, изучивший в совершенстве русскую бюрократическую машину, управлял министерством неизмеримо самостоятельнее, чем Штюрмер. Во всех вопросах, которые он не представлял себе, он послушно шёл за Нератовым, и тому после Штюрмера было нетрудно иметь дело с таким покорным учеником, как Покровский. Человек в обращении простой и желавший быть любезным, Покровский совершенно был чужд штюрмеровской торжественности и церемонности.
Для всех нас, привыкших иметь дело с петроградским бюрократическим сановным и чиновным миром, Покровский, как тип чиновника, после долгой выслуги получившего видное положение, не представлял ничего нового. Его важным преимуществом перед своими предшественниками, не исключая Сазонова и Извольского, были его специальные финансовые знания. Говорили, что государь имел в виду использовать их для заключения мирного трактата — вещь маловероятная, так как до мира, не сепаратного, а настоящего, было очень далеко, а, с другой стороны, финансовой стороной мир не ограничивался. Гораздо вероятнее было то, что думали у нас: Покровский назначался для того, чтобы успокоить общественное волнение, явившееся следствием заседания Государственной думы 1 ноября, и чтобы его, как человека, не связанного с ведомством, можно было так же легко «убрать», как теперь «убирали» Штюрмера.
Впрочем, техническая неподготовленность Покровского для поста министра иностранных дел проявилась сразу же в одном практически весьма существенном недостатке, а именно в отсутствии знания английского языка. Хотя официальным дипломатическим языком был французский, которым Покровский владел безупречно, фактически великобританское посольство, а также североамериканское обращались к нам на английском языке, а мы им отвечали по-французски. Ввиду этого вся политическая часть наших сношений с Англией подлежала переводу на русский язык для Покровского. Это обстоятельство сыграло роковую роль и, несомненно, воспрепятствовало установлению между великобританским посольством и Покровским дружественных отношений и полного взаимного понимания. Невозможно было переводить от начала до конца все ноты великобританского посольства, приходилось ограничиваться их пересказом на русском языке — всегда недостаточно точным, а иногда и прямо искажавшим смысл английских нот. Только самые важные ноты переводились дословно.
Если принять во внимание, что именно при Покровском состоялась Парижская экономическая конференция союзников, а затем Петроградская конференция военно-дипломатического характера, в которых Великобритании принадлежала немалая политическая роль, то естественно, что, поскольку Покровский до этого не был знаком с существом наших отношений с союзниками, у него, при всём его добросовестном и лояльном исполнении обязанностей перед союзниками, всё время сквозило определённое недоверие именно к Великобритании. Надо было знать те простые отношения, которые существовали между Бьюкененом и Сазоновым, имевшим возможность на каждую ноту великобританского посольства немедленно ответить и осветить все спорные пункты. При Покровском же каждая бумага на английском языке пересказывалась на русском языке или, в редких случаях, переводилась. Признаюсь, что, поскольку у нас не было особых переводчиков на главные европейские языки и знание немецкого и английского, не говоря уже, конечно, о французском, требовалось по правилам от каждого чиновника МИД, эта подробность отразилась тягостно на текущей работе, поскольку приходилось вести обширную дипломатическую переписку, не только самую новейшую, но и предшествующую, или переводить, или же пересказывать Покровскому.