Особенно много работы было у начальника Отдела печати А.И. Лысаковского, которому надлежало ежедневно давать обзор иностранной печати, причём если Сазонов и даже Штюрмер обычно читали сами наиболее значительные отзывы союзных и особенно английских органов печати, то для Покровского приходилось отмечать отдельные места и их переводить. Число служащих отдела печати увеличилось вдвое, так как эта кропотливая работа требовала большого внимания.
Если к этому прибавить остроту политического момента, то объективно можно было бы желать на посту министра иностранных дел менее маститого финансиста, но более знакомого с существом и техникой дипломатического ремесла, и в частности знающего английский язык. Бьюкенен и его главные сотрудники знали, конечно, в нужной пропорции французский язык, но они были до такой степени избалованы англоманством Извольского и англофильством Сазонова, что для них казалось особенно странным, что глава русского дипломатического ведомства не знает их родного языка.
Неизвестно, встретили ли бы союзники так сочувственно Февральскую революцию, если бы министром иностранных дел оставался Сазонов, которому они верили. Но для меня совершенно ясно из поведения Бьюкенена и Палеолога в это время, что две последовательные смены министров — назначение Штюрмера и Покровского — совершенно дезориентировали их, так же как и нас, чиновников дипломатического ведомства. Чего же, собственно говоря, хочет царское правительство и каков истинный смысл назначения Штюрмера и Покровского? Нератов, к которому послы Англии и Франции обращались с этими вопросами, говорил общими местами, но убедительных объяснений дать не мог.
Что же касается Покровского, то при всей его антантофильской позиции он был человеком совершенно новым в дипломатии и не сумел за короткое время своего управления внушить какой-либо уверенности в своей прочности. Мало того, как человек, при всех своих достоинствах, бюрократического склада, он мог управлять аппаратом ведомства, но для дипломатии этого было мало. Я видел его на рауте, данном нашим министерством в честь приехавшей в декабре 1916 г. итальянской торговой миссии: он в качестве хозяина приёма был совсем беспомощен и, к удивлению этой миссии, для которой он был наиболее интересен, большую часть времени сидел уединённо с Нератовым и вёл с ним оживлённую беседу по-русски. Вступление в управление Покровского началось с традиционного обхода ведомства и беглого знакомства со всем составом, причём обнаружилось полное незнание Покровским внутреннего устройства министерства и компетенции отдельных его частей (нас, например, он спросил, как много нам приходится иметь дело с Сенатом; мы ответили, что крайне редко; он очень удивился, судя, очевидно, по Юрисконсультской части министерства финансов, заваленной сенатскими делами).
Однако все наши мысли и интересы сосредоточились на взаимоотношениях Государственной думы и правительства. Не только мы, чиновники дипломатического ведомства, но и союзные послы вышли из состояния нарочитой индифферентности к законодательным палатам. Первым Палеолог, никогда до этого не приглашавший к себе Милюкова отдельно от других членов Государственной думы, сразу же после увольнения Штюрмера и назначения Покровского пригласил на обед Милюкова и Бьюкенена. Ни один из наших чиновников и ни одно русское правительственное или частное лицо не присутствовали на этом обеде. Об этом Нератову рассказал сам Палеолог, мотивировавший столь странное с точки зрения дипломатического этикета приглашение одного только Милюкова желанием познакомиться с настроениями и взглядами на войну господствующих течений в Государственной думе и обществе. Для успокоения Нератова он сказал, что намерен в самом ближайшем будущем устроить несколько таких «парламентских» обедов, однако никаких дальнейших приглашений никто, кроме Милюкова, больше не получал. Это обстоятельство произвело на наше ведомство самое сильное впечатление, усилившееся благодаря тому изложению содержания своей беседы с Милюковым, которое Палеолог дал Нератову.
Палеолог с сожалением (насколько оно было искренне, судить трудно) сказал, что ожидал от Милюкова большего, в особенности же по вопросу о будущей политической карте Европы. Милюков совершенно не разделял взглядов Палеолога о необходимости после войны разбить единство Германской империи. Не только в вопросе о левом береге Рейна и его эвентуальной сепарации в том или ином виде от Германии, но и в том, что касалось вообще всяких изменений государственного устройства Германии в смысле большей автономии каждого государства, Милюков решительно возражал. Даже о форме правления Германии он сказал, что «это дело германского народа», признав только невозможность оставления на троне Вильгельма II. Об изгнании Гогенцоллернов и создании республики в Германии Милюков говорил, что ещё неизвестно, насколько это выгодно союзникам, так как республиканская Германия будет отрицать всякую преемственность со старой и будет крайне неуступчивой, подобно Франции Людовика XVIII на Венском конгрессе 1815 г. Палеолог находил эти рассуждения «доктринёрскими» и считал, что всякая демократическая и республиканская Германия будет выгоднее Франции и всему миру, чем милитаристская монархия Гогенцоллернов с неизменностью её имперского устройства.
По австро-венгерскому вопросу Милюков, напротив, шёл гораздо дальше Палеолога, а именно предлагал полное расчленение Австро-Венгрии на составные части. Эта милюковская программа была, очевидно, внушена ему Масариком и Бенешем в Лондоне при поездке в 1916 г. членов Государственной думы в союзные страны. Палеолог сказал Нератову, что Милюков лучше разбирается в Австро-Венгрии, чем в германском вопросе, но он нашёл Милюкова слишком «радикальным» в австрийских делах, так как считал, что если Германию оставить в прежнем состоянии, а Австро-Венгрию совершенно раздробить, то может получиться опасность восстановления прежней Австро-Венгрии. Габсбурги вернутся при помощи Гогенцоллернов, и лоскутная монархия вновь воскреснет. Палеолог не предвидел тогда, очевидно, возможности создания Малой Антанты и боялся, что Гогенцоллерны, пользуясь девизом «divide et impera»[34], сумеют прибрать к рукам отдельные части бывшей Австро-Венгрии, каждая из которых значительно слабее Германии. Было здесь и другое, нам в МИД это было совершенно ясно, была боязнь, что если не все, то многие части Австро-Венгрии подпадут под влияние России и, таким образом, русское влияние будет слишком могущественным для разрозненной Европы.
Как бы то ни было, нам было чрезвычайно важно знать, что при номинальном существовании царского правительства и официального министра иностранных дел в лице Покровского союзники (Бьюкенен через короткое время устроил у себя такой же обед с Милюковым, позабыв, впрочем, пригласить Палеолога, на что тот очень обиделся) уже вели полным ходом переговоры с Милюковым. Я говорю только о том, что стало нам официально известно через Палеолога и Бьюкенена. Истинное содержание этой беседы Милюковым, например, от нашего ведомства было скрыто, хотя Милюков при Сазонове нечасто, но всё же обменивался с ним впечатлениями и взглядами на внешнюю политику, главным образом на балканские дела. Это молчание Милюкова было довольно естественно, так как в глазах всей России Милюков был вождём умеренной, но всё же оппозиции, а после речи 1 ноября — и революционной части. Мы не могли считать разговор Милюкова с Палеологом в присутствии Бьюкенена иначе как «примериванием» Милюкова в качестве будущего министра иностранных дел России. Если союзники не во всём соглашались с Милюковым, то в основном — продолжение войны до решительной победы — они сошлись, а при существовавшем положении вещей для Франции и Англии это было самое важное.
Парижская экономическая конференция
Активность Покровского выразилась в двух направлениях — в участии нашего ведомства в Парижской экономической конференции союзников, имевшей целью удержать единство союзного фронта против Германии в экономическом отношении и после войны и упорядочить и унифицировать экономические меры против Германии ещё во время войны, а также в уяснении взглядов русского правительства на цели и политические последствия войны.