В своей компании офицерская молодёжь говорила, конечно, о Колчаке, но, как ни сходились все на положительной оценке его личности, его уход всё же не означал, по их мнению, начала конца. Понимали, что создавшееся положение временное и переходное, надеялись, что старое вернётся, но без всякого фанатизма, без каких бы то ни было конспираций. Оппозиция революции выражалась у молодёжи лишь в пении «Боже, царя храни» во время попоек, в каком-нибудь отдалённом от центра доме в ночное время. Если при этом приходил милиционер, то забавлялись вместе с ним, разыскивая авторов криминальной песни. Всё это было мальчишество и забава, ни о какой монархии серьёзно не думали, как не думали о возможной кровавой развязке царившей идиллии.
Редко-редко прорывались затаённая злоба или оскорбительное и унизительное чувство за ненадлежащее по военному времени положение офицерства, вспоминали 1906 г. с его окончанием. Старые моряки, конечно, с тяжёлым чувством приспосабливались к революционной эпохе, а в общем жили, как вся Россия тогда, со дня на день, в ожидании чуда, которое изменит положение. Офицерская молодёжь одобрила новую форму наподобие английской, введённую Временным правительством, и старалась по возможности сохранять прежний train[68] жизни, выражавшийся в шуточном стихотворении: «Chaque jour — дежурь, chaque soir — boire, naviguer, naviguer, apres mourir»[69].
Благодатная крымская природа сама по себе внушала такой оптимизм, что я с наслаждением провёл этот месяц с книгами, морем и прогулками по Южному берегу Крыма, стараясь забыть о существовании дипломатического ведомства и Временного правительства. Одно, что не могло не поражать, — это наполнение Крыма аристократическими владельцами дач. Уже тогда эта тяга в Крым обнаружилась в придворных и даже великокняжеских кругах, имевших в Крыму недвижимость или же просто клочок земли. Н.В. Чарыков рассказывал мне в виде курьёза, что в принадлежавшем теперь ему родовом имении моей матери крестьяне, уже распоряжавшиеся его землёй (имение в Самарской губернии, 7 тыс. десятин), прислали ему требование участвовать в расходах по содержанию «комитета народной власти», который орудовал в его имении. Получая всё же сведения от своего управляющего, который безопасности ради жил в самой Самаре, посылая в имение «ходоков», он, зная местные условия, говорил, что независимо от решений Учредительного собрания помещичье землевладение можно считать оконченным, от крестьян землю можно отобрать только силой.
Отмечу здесь, что в качестве сенатора, назначенного ещё в 1912 г., будучи в марте 1917 г. в Петрограде, Чарыков сделал визит А.Ф. Керенскому, «своему» министру юстиции, «социалисту», а потом был у Милюкова, вспомнив те времена, когда Милюков состоял профессором в Софийском университете, а Чарыков — русским посланником, с которым тогда у Милюкова отношения были вполне мирные (следующий посланник, Бахметев, как я отмечал, выслал, или, вернее, настоял на высылке Милюкова из Болгарии). О внешней политике Милюкова и Терещенко мой дядя говорил, что весь секрет — до общей победы союзников быть с ними. В этой победе после вступления в войну Северной Америки он больше не сомневался.
Приготовления к концу
Когда точно 1 октября я снова очутился в Петрограде и вернулся к своим служебным обязанностям, то нашёл поразительную перемену, заключавшуюся в том, что наше ведомство, как и остальные, готовилось к эвакуации из Петрограда. Эти приготовления шли быстрым темпом и служили главной темой дня. Центральной междуведомственной комиссией по эвакуации являлась комиссия под председательством Кишкина. Об этой кишкинской комиссии все и говорили в нашем ведомстве, причём у нас были там представители как от самого ведомства, так и от нашего комитета служащих. Сам Терещенко особенно настаивал, чтобы наш комитет был представлен во всех комиссиях и во всех органах, которые занимались вопросами эвакуации.
Эти приготовления к эвакуации не только поглощали всё внимание ведомства, но и житейски затмевали все другие вопросы. Наш курьер Губарь, один из старых чиновников, был отправлен в Москву, чтобы там найти нам помещение. Его доклад был в бытовом отношении самым интересным для служащих, так же как и все мелочи касательно количества комнат и всякого рода денежных выдач, связанных с эвакуацией. Суеверные люди могли бы приготовления к эвакуации, оказавшиеся запоздавшими, поскольку мы уже так никогда и не эвакуировались, приписывать предчувствию конца.
Наше министерство готовилось невольно к своему концу, и это ярко сказывалось на ликвидации не только квартирных и прочих обязательств, связанных с отъездом из Петрограда, но и на министерских делах. Все дела по предложению начальства надо было рассортировать на архив, который практически совсем не имел никакого актуального значения, куда должны были быть отнесены дела до войны 1914 г. (этот архив предполагалось оставить в Петрограде), затем на дела военного времени — «законченные» и «незаконченные». Только «незаконченные» дела должны были оставаться до последнего момента с нами, «законченные» же дела военного времени должны были уехать в Москву раньше нас, дабы облегчить эвакуацию.
Таковы были умонастроение ведомства и его интересы. Помню, что я настолько заразился общим приготовлением к отъезду, что за несколько дней до переворота купил себе новый кожаный чемодан, рассчитав, что для моих вещей он понадобится. Этот слишком кокетливый чемодан с чехлом у меня задержала украинская пограничная стража на переезде в 1918 г., при благодушном содействии немцев, усмотревших в чемодане с завидным несессером нечто опасное для гетманства Скоропадского.
И в нашей Юрисконсультской части, называвшейся теперь Международно-правовым отделом, шла классификация дел на три разряда, хотя это деление на «довоенные», военные «законченные» и «незаконченные» для моего отдела не имело значения, так как все дела были нужны, ибо помимо своего конкретного назначения служили мне прецедентами, и поскольку они были неизмеримо портативнее по сравнению с бесконечными консульскими архивами наших восточных политических отделов, то я добился от Терещенко и Нератова разрешения увезти с собой весь наш архив, чем освободил и себя и своего помощника М.Н. Вейса, который без меня увлёкся было классификацией нашего архива, от излишних и оказавшихся ненужными забот.
«Мошенничество поляков»
Избавив себя от всех «эвакуационных» приготовлений и просмотрев дела Временного правительства, я не мог не ахнуть, дойдя до совершившейся в моё отсутствие отмены огулом всего так нашумевшего в своё время закона о самоуправлении в Царстве Польском 1910 г., где в одной из последних статей имелась прибавка об исключении из Царства Польского Холмской губернии. Таким образом, под видом отмены архаичного столыпинского закона поляки в лице Ледницкого добились того, чего не могли добиться от нас, русской части комиссии по ликвидации Царства Польского, — обратного включения в Царство Холмской губернии. Мошеннический приём, который им удался только потому, что я отсутствовал, а я был в это время единственным человеком, который в нашем министерстве был полностью в курсе и знал историю включения Холмской губернии и все относящиеся сюда официальные акты.
Я немедленно бросился к Нератову и показал ему, что произошло. Он, конечно, не подозревал, что, отменяя такой непопулярный закон, как вышеназванный, Временное правительство лишало Россию Холмской губернии. Когда я, видя полную неосведомлённость Нератова, обратился к Терещенко, тот, поняв, в чём дело, воскликнул: «Вот мошенники!», но опять-таки уверил меня, что во Временном правительстве никто не подозревал, что, принимая, по их мнению, само собой разумеющуюся меру, против которой ни у кого не было возражений, они решали судьбу Холмской губернии, о которой я не раз докладывал Терещенко. Если к этому прибавить, что практического значения отмена закона 1910 г. для поляков не имела (не считая статьи о Холмской губернии), так как всё Царство Польское продолжало оставаться во вражеской оккупации, то трюк Ледницкого получал самый пикантный характер.