Было и ещё одно обстоятельство, бесспорно также помешавшее министерской карьере Нератова, — он как человек, более 30 лет проведший в департаментах МИД, то есть человек архибюрократического склада, не был по своему прошлому опыту пригоден для роли министра в эпоху после 1906 г., когда министру иностранных дел волей-неволей приходилось так или иначе сталкиваться с законодательными палатами. Для общения с «народным представительством» Нератов не годился уже в силу того, что не обладал никаким даром слова, а из-за личной застенчивости вне привычной департаментской обстановки, да ещё на такой скользкой арене, как Государственная дума, он совершенно терялся. Поэтому, когда во время замещения Нератовым Сазонова в период болезни последнего в 1911 г. государь хотел, чтобы Нератов выступил в Государственной думе, тот категорически от этого отказался и просил в виде личной милости государя избавить его раз и навсегда от выступлений в законодательных палатах. Как бы сам Николай II ни относился к «народному представительству», положение министра иностранных дел обязывало к публичному общению с ним, и такого безмолвного министра иметь при себе было совершенно невозможно.
Эта черта Нератова была настолько общеизвестна, что когда уже в период войны требовалось выступление товарища министра иностранных дел, то выступал в Государственной думе и в Государственном совете не Нератов, а другой товарищ министра, В.А. Арцимович, игравший в действительной жизни ведомства неизмеримо меньшую роль. Так, например, по злосчастному вопросу об «иностранных фамилиях» в дипломатическом ведомстве всю тяжесть атак в обеих законодательных палатах принял на себя Арцимович, а Нератов на моей памяти никогда там не выступал. Этот курьёз переходной полуконституционной-полубюрократической эпохи в лице Нератова, дипломата-бюрократа, не бывавшего за границей и управлявшего ведомством в совершенной тени по отношению к «народному представительству», служил предметом неоднократных подшучиваний со стороны коллег Нератова по ведомству, из коих большинство тоже едва ли могло бы показать себя со столыпинским блеском или просто с привычной уверенностью лиц, посвятивших себя в той или иной форме общественной деятельности. Когда кому-либо из них приходилось выступать хотя бы в бюджетной комиссии в Государственной думе, то они чувствовали себя там значительно менее уверенно, чем в любом иностранном дипломатическом салоне, где не только каждое слово, но и каждый жест на счету.
В ту эпоху, когда я поступил на дипломатическую службу, лицом, имевшим наибольшие связи и наилучшие отношения с Государственной думой, был, несомненно, сам министр Сазонов, брат которого, Николай Дмитриевич Сазонов, был, между прочим, депутатом от Казанской губернии (что способствовало, конечно, его осведомлённости в отношении думских настроений). Характерно для той внимательности, с которой Сазонов следил за всем, что делалось в Думе, и то, что его личный секретарь А.А. Радкевич имел братьев — одного членом Думы, другого — в канцелярии Думы. Это обстоятельство, как мне совершенно точно известно, очень ценилось Сазоновым, до своей отставки не расстававшимся с Радкевичем, хотя тот ничем не отличался в других отношениях от любого чиновника МИД и с уходом Сазонова был быстро заменён другими секретарями.
Если, однако, в отношении публичных и общественных выступлений Нератов был человек «старомодный», то, с другой стороны, он обладал незаурядной гибкостью в приспособлении к быстро менявшимся политическим течениям. На моих глазах он был товарищем министра после Сазонова при Штюрмере, Покровском, Милюкове и Терещенко, и хотя, конечно, все чиновники должны были приспосабливаться к этому, такова уж чиновничья служба, но никому из них это не удавалось в такой степени, как старшему товарищу министра Нератову.
Владимир Антонович Арцимович
Мне уже приходилось говорить о роли, отведённой обычаем и штатами второму товарищу министра. Это были дела о личном составе ведомства и дела хозяйственные, но вместе с тем председателем совещания о назначениях, которые со времени Извольского решало все вопросы, связанные с личными перемещениями по службе, и уже готовое решение подносило на апробацию министра, всегда почти его беспрекословно утверждавшего, являлся Нератов. Какова же была на самом деле роль второго товарища министра? На это можно ответить, что всё зависело от личности, занимавшей этот пост.
При замещении этой должности В.А. Арцимовичем его роль сводилась чуть ли не к исполнению «особых поручений министра». В противоположность Нератову, Арцимович был человек «заграничный». Очень элегантной наружности и «дипломатической» обходительности в обращении, Арцимович был прежде всего «человеком приятным во всех отношениях». Несмотря, например, на то, что именно Арцимович являлся физическим исполнителем чьего-то довольно загадочного решения о демонстративном увольнении моего дяди Чарыкова весной 1912 г. с посольского поста в Константинополе с последующим назначением в Сенат (и даже не в Государственный совет, как это обычно делалось с послами, увольнявшимися в отставку), я не припомню ни одного случая малейшей шероховатости в отношении ко мне, хотя я из совершенно безупречного источника знал, что он крайне боялся в течение всей войны появления Чарыкова в министерской роли.
Арцимович представлял из себя феномен другого рода — это был дипломат из консулов; при том различии консульской и дипломатической карьеры это было странно, а то, что он достиг такого крупного поста, прямо изумительно. Некоторый свет проливает на такое возвышение Арцимовича его долгое пребывание в качестве нашего генерального консула в Берлине. Арцимович имел счастье понравиться Вильгельму II и, получив, как это было точно известно в ведомстве, придворное звание камергера не без протекции германского правительства, приглашался к германскому императору во дворец, тогда как обычно консулы не имели входа туда. Честолюбивая жена-американка (Арцимович был до этого консулом в Сан-Франциско, где и женился) также много способствовала его положению в Берлине.
Из Берлина Арцимович переводится на пост директора Департамента личного состава и хозяйственных дел, а потом, перед самой войной, назначается товарищем министра. В политическом отношении у него была слава германофила, но по иронии судьбы именно он был назначен в 1916 г. членом Комитета по борьбе с немецким засильем (впоследствии он заменил там себя мною), и ему же пришлось «отдуваться» в Государственной думе и Государственном совете, а также и в националистической печати по вопросу об «иностранных фамилиях» в МИД.
По этому случаю Арцимовичу пришлось сыграть очень большую роль. При этом он проводил точку зрения Сазонова как в законодательных палатах, так и в печати настолько энергично, что получил прозвище «члена Государственной думы от МИД» и «сотрудника «Вечернего времени», где он особенно часто писал официальные «опровержения». В своём усердии Арцимович, чтобы угодить Сазонову, физически ненавидевшему «Новое время» за его непрестанные выпады против «министерства у Певческого моста»[10], переходил, несомненно, пределы здравого смысла. Конечно, шовинистические круги видели в вопросе об «иностранных фамилиях» в МИД превосходную мишень для демагогии. Правда, что в нашем ведомстве этот вопрос стоял особенно странно для свежего человека; действительно, там было до известной степени «немецкое засилье», но, спрашивается, где его не было? А во-вторых, ни одно государство не может существовать без «иностранных фамилий», и главное дело не в фамилии, очевидно, а в самом носителе этой фамилии.
Если постановка вопроса в шовинистической прессе была явно несправедлива для всех непредубеждённых людей, то точка зрения Сазонова и Арцимовича, совершенно огульно и безусловно отрицавшая всё, что писалось в этой прессе, также не соответствовала истине. Так, например, когда в Государственной думе и Государственном совете начались запросы по поводу инцидента Гамбс — Васильев, Сазонов и Арцимович в этом случае взяли всецело сторону Гамбса, отвергнув все обвинения, и хотя я как очевидец этого инцидента лично говорил Арцимовичу, что освещение инцидента, данное Гамбсом, нисколько не отвечает действительности, Арцимович отвечал мне, что престиж ведомства требует безусловной защиты «своего». Гамбса не только не ждал хотя бы «выговор» за непозволительное отношение к публике во время исполнения своих служебных обязанностей, но до самого пришествия большевиков он продолжал оставаться на своём посту и пользоваться наилучшим расположением начальства.