Когда же, как в вышеупомянутом случае в ноте по греческому вопросу, Совдеп требовал от него определённых действий, то Терещенко артистически умел делать вид, что проводит «советскую» политику. Эта грозная в её первоначальном виде нота была настолько смягчена в МИД, что, когда она, наконец, достигла союзников, вид её не вызвал у них никаких опасений и никакого неудовольствия. Всё дело ограничилось двумя лишними нотами — запросом Терещенко, в вежливых и дружественных выражениях, и таким же ответом союзников. На решения союзной дипломатии этот шаг Терещенко не имел влияния. Союзники знали, что в основном вопросе, а именно о наступлении России и продолжении войны, Терещенко был их человек, и это для них было важнее, чем получение некоторых нот с туманностями словесного характера, которые всегда можно было выяснить, и притом в благоприятную для них сторону. Февральская революция в лице Терещенко нисколько не шокировала союзников, и в общем до самого конца существования Временного правительства отношения у Терещенко с Бьюкененом, Нулансом, Карлотта и другими союзными представителями были вполне удовлетворительными.
Наконец, по самой своей внешности Терещенко, менявший ежедневно костюм и ходивший летом в белых теннисных брюках, отказавшийся от своего двойного (на представительство, как министру иностранных дел) жалованья, стремился во всех отношениях быть элегантным представителем Февральской революции, который не мог бы отпугнуть ни дипломатическое ведомство, ни иностранцев. Если последние очень его за это ценили, то в ведомстве, где секреты терещенковских миллионов были известны, некоторые из завистливых дипломатов старой школы, перефразируя английские названия придворных чинов (a gentleman for waiting), называли Терещенко «waiting to be a gentleman»[59], то есть «ожидающий быть джентльменом». Они находили элегантность Терещенко «бульварной», а лингвистические таланты «кельнерскими» (так, например, аттестовал Сазонов своего преемника на посту главы дипломатического ведомства).
Вместе с тем эти же люди находили Терещенко вполне достойным занимать дипломатические должности, по рангу соответствовавшие его возрасту. Это снисходительное отношение было и у многих начальников отделов. Так о нём отзывался один из умнейших чинов нашего министерства Г.А. Козаков, считавший, что Терещенко, поступи он нормальным образом в наше министерство, мог бы впоследствии украсить ведомство; начав же дипломатическую карьеру с министра, он окажется «пустоцветом». Мне часто приходилось докладывать Терещенко по самым разнообразным делам, и при всей его несомненной эластичности, при его умении приноравливаться к каждому собеседнику, кем бы он ни был, я всё же никогда не чувствовал в нём ничего своего, ничего из ряда вон выходящего, ничего необыкновенного, чего хотелось ждать от человека, при таком возрасте и при столь необычных обстоятельствах занимавшего такой высокий пост и, следовательно, имевшего возможность прямо влиять на судьбы России.
Именно то обстоятельство, что Терещенко ничем не отличался от всех тех молодых людей нашего ведомству, которые были по какому-то случаю отделены от него иерархически, что, в сущности, он был самым обыкновенным молодым человеком, что у него не было никакой одушевлявшей его идеи, никаких программ, взглядов, никакого плана внешней политики, никакого «трюка», на который бы он рассчитывал, что он плыл по течению и был управляем своим ведомством, а вовсе им не управлял, — всё это именно тогда, когда невольно все ждали какого-то чуда, которое спасёт Россию, действовало самым охлаждающим образом на всех сотрудников Терещенко и поистине делало его министерство, по выражению Нольде, «бесславным».
Нисколько не веря, что Терещенко заключит сепаратный мир с Германией, и считая, что он вообще ничего исключительного не сделает, видя, что, при всех салонных способностях, Терещенко — тот анекдотический «дипломат», какие обеспечивают состояние бульварным романистам и сочинителям лёгких комедий и водевилей, я часто ловил себя на мысли, что Терещенко не понимает серьёзности ситуации и так до конца её и не поймёт; что он может по положению своему сделать решительный поворот и его не сделает; что он человек случайный или фатальный, который не начинает новую эпоху, а завершает. Это моё настроение принимало с каждым днём всё более резкие формы, и уже перед самым концом Временного правительства я определённо заявил Нератову, что с 1 января 1918 г. прошу его назначить меня хотя бы временно за границу, так как думаю, что там я больше буду полезен ведомству.
Это было уже в октябре. Нератов смотрел на меня в совершенном изумлении. «А как же Учредительное собрание?» — спросил он меня и, решив, что я недоволен своим служебным положением, в экстренном порядке выхлопотал мне следующий класс должности (5-й, по чину соответствующий вице-директору департамента), что вызвало всеобщую зависть, но нисколько не изменило моего решения покинуть центральное ведомство. Впрочем, об этих симптомах неминуемого конца я расскажу ниже.
Удивительно, конечно, не то, что после июльских и корниловских дней у меня было впечатление полной безнадёжности положения, а то, что, хотя в нашем ведомстве у всех, кому приходилось сталкиваться с Терещенко и вообще с Временным правительством, постепенно рассеивалась вера в какого-либо определённого человека или группу людей, всё-таки так бесконечно много было ещё оптимизма. Несмотря на всю очевидную несостоятельность ожидания именно чуда, которое спасёт положение, это ожидание было. Это была неистребимая вера в какую-то безличную Россию, и осень 1917 г., несмотря ни на какие зловещие признаки, виделась нашему ведомству менее мрачной, чем осень 1916 г. со Штюрмером, может быть, потому, что мы уже попали в революционный смерч, а всякое ожидание конца всегда более страшно, чем самый конец.
Любопытно, что в дипломатическом ведомстве, где была такая лёгкая возможность устройства за границу, за время Февральской революции, как при Милюкове, так и при Терещенко, никто из служащих центрального ведомства (за исключением очередных назначений) не добивался этого. Если принять во внимание, что все ответственные руководители министерства впоследствии с невероятными трудностями уже при большевиках бежали из Петрограда, а потом многие и за границу (Нератов, Петряев, Татищев, Некрасов, Беляев, Козаков), причём начальник Дальневосточного отдела Козаков, например, при переходе границы в Финляндии отморозил себе ноги и так сильно простудился, что заболел и умер исключительно из-за этого перехода, а его помощник Юдин, остававшийся в Петрограде, умер от истощения, — то удивительно, что эти люди, которые ещё летом 1917 г. могли свободно выехать из Петрограда, получив почётное заграничное назначение, нисколько об этом не помышляли. То же самое надо сказать и о младшем персонале, который, тоже отказавшись служить с большевиками, вынужден был бежать из России и тоже не думал о заграничном назначении. Наоборот, то, что раньше было одной из самых соблазнительных особенностей службы в МИД, — курьерские поездки за границу сроком на 6 недель, теперь значительно сократилось, так как желающих ехать было мало (надо принять во внимание, что раньше спрос всегда превышал предложение, заранее вырабатывалась очередь, в которую все стремились попасть.
Боязнь покинуть в такой момент Россию — вот что руководило большинством, и огромным большинством, служащих. Заграничные назначения были сравнительно редки. За исключением Н.А. Базили, получившего назначение в Париж советником посольства, все остальные назначаемые либо отказывались, либо ехали a contre-coeur[60]. Любопытно, что даже чиновники министерства, находившиеся «не у дел», вроде, например, барона М.Ф. Шиллинга, игравшего такую роль при Сазонове, чьей правой рукой он был в качестве начальника канцелярии министра, продолжали оставаться в Петрограде даже довольно долго при большевиках. Уволенный Штюрмером товарищ министра В.А. Арцимович, равно как и его преемник, уволенный Временным правительством А.А. Половцов, и не думали уезжать за границу, когда это было так легко. Мой бывший начальник М.И. Догель, которому был предложен пост генерального консула в Копенгагене — завидное по своему спокойствию, безопасности и со всех точек зрения место, от назначения отказался, рассказывая нам, что поступает так на основании истории Польши (польские представители после II раздела Польши вынуждены были зарабатывать себе пропитание уроками иностранных языков) и не желает попасть в подобное положение.