— Говоришь, Мельчаков вызвал? — переспросил Щедров, поглядывая на кусочек рубина, красовавшийся на кончике ножа. — Да, это не арбуз, а чудо! Моя мать, помню, тоже солила, но такого я еще не едал. Удивительный вкус! Как же, Овчаров, такое чудо приготовляется и сохраняется до весны? Можешь поведать мне об этом?
— Могу, только не в деталях, — охотно ответил Овчаров, ладонью подбодрив свои огненные усы. — Что главное в солении, ежели говорить в общих чертах? Чутье! Арбузы подбираешь одинаковые и по величине и по зрелости. И ежели величину определяешь глазом, то зрелость усматриваешь исключительно чутьем. Нельзя, чтобы одни плод был перезрелый, а другой недозрелый. То же самое раствор. Попробуешь на вкус — и сразу скажешь: пересол или недосол. А еще песочком надо так обсыпать каждый кавун, чтобы они не соприкасались друг с другом и чтоб раствор поднялся под самый верх. Вот и вся премудрость. В мокром песочке арбуз пролежит столько, сколько нужно. И скажу вам, в соленом виде дары бахчи прекрасно идут под рюмочку водки или с похмелья. В прошлое воскресенье на свадьбе братьев Гаркушиных две кадушки солененьких кавунов как ветром сдуло! Гости были довольны: незаменимая закуска!
— Значит, и у вас свадьба? — спросил Щедров.
— А как же? Без свадеб не обойтись, без них жизнь течет скучно!
От арбузов и свадеб разговор незаметно перешел к делам станичным, и Щедров спросил:
— Как поживает Антон Силыч?
— Наш воин и хлебороб? — Овчаров как-то странно сощурил глаза. — Вы тоже знаете Колыханова?
— Кто его не знает?
— Тогда вы меня поймете, если скажу: как всегда, Антон Силыч не живет, а воюет!
— За что воюет и против кого?
— Да все за свою любовь к земле, все против тех, кто, как говорит Колыханов, бессознательно отворачивается от родимой землицы. — Овчаров зажал в кулаке усы, усмехнулся. — Загадочный для моего понимания старик, честное слово! Кочубеевский рубака, весь исполосованный двумя войнами, а выйдет по весне на борозду, припадет к свежей пахоте и, верите, плачет, как дите. Больше других понимает его Аниса Ковальчук. По ее совету правление закрепило за Колыхановым коня с седлом и утвердило старого воина инспектором по качеству. Когда-то во всех колхозах были такие старые хлеборобы — инспектора по качеству полевых работ, а теперь остался только у нас, и это сделано из уважения к Антону Силычу. Аниса Саввишна сказала о Колыханове: хоть весь он в шрамах и в отметинах войны, а сердце у него мягкое, доброе, оно-то и тянет его к земле и к природе. Пусть ездит по полям и помогает бригадирам! Ему хорошо, и нам польза.
— Как же он помогает бригадирам?
— Строго на военный манер, — продолжал Овчаров. — Навесит на себя саблю — он с нею не расстается, — взберется в седло и ездит по бригадам. Бригадиры знают его строгость и поэтому в спор с ним не вступают: бесполезно! Видите ли, Антон Иванович, по теории Колыханова выходит: самое большое несчастье для человека — это его равнодушие к земле. Пока человек любит землю, он счастлив, разлюбил — счастью конец!
— А может, оно так и есть?
— Так, да не совсем. — И опять Овчаров зажимал в кулаке усы и незаметно усмехался. — Колыханов призывает любить землю по старинке, как любили ее наши прадеды. А мы так любить ее не можем, особенно молодежь. Старик не учитывает перемен, какие произошли в станице. Тут и прекрасная техника, и агрономия, и образованность колхозников. Колыханов живет вчерашним днем, он хочет, чтобы молодые парни припадали к борозде и плакали. А они не могут ни плакать, ни приходить в восторг при виде заколосившейся пшеницы.
— Пойдемте навестим Колыханова, — сказал Щедров, вставая. — Где он живет?
— Своего жилья у него никогда не было и нет. Не обзаводился, потому что собирался жить при коммунизме, а коммунизма пока еще нет. Проживает он в пансионате. «Так прекрасно, без всякой собственности, как живу я, — говорит Колыханов, — должны жить все». Насколько он любит землю, настолько ненавидит всякую собственность. Совершенно чудной старик!
Пока они шли по улице, направляясь в пансионат, Щедров думал о предстоящей встрече с Колыхановым. «Какой же ты теперь, дядя Антон? Наверное, все такой же сухощавый да прямой, все в той же длиннополой шинели, при сабле и с надвинутой на брови кубанкой. И все так же любишь вспаханную и засеянную землю. Давненько мы с тобой не виделись, дядя Антон». Вспомнилось, прилетело далекое из детства, как из сна. Колыханов часто бывал у своего друга Ивана Щедрова. Как-то он приехал уже под вечер. Спешился, ввел измученного коня в калитку, накинул повод на плетневый кол, снял шашку и маузер, и только тут Иван Щедров увидел окровавленную руку друга — ее залило от локтя до пальцев. Рукав гимнастерки задубился, не разорвать. Окровавленную материю Иван располосовал ножницами. Анастасия налила в чашку теплой воды и промыла рану.
«Антон, и где тебя черти носят? — сердито спросил Иван. — Так под пули и лезешь!»
«Ездил в горы, выслеживал бандюков, тех кулацких сынков, каковые поубегали из ссылки, — сказал Колыханов, скривившись от боли. — Вот и получил кулацкую пульку. Сидит во мне, вражина!»
«Какие нынче кулаки? — перевязывая руку, заговорила Анастасия. — Сороковой год, а тебе, Антон, все еще кулаки мерещатся».
«Не кулаки, Настенька, а кулацкое охвостье, — сказал Колыханов. — Позастряли в ущельях и бандитствуют. Но ничего, меня не испужают. Все одно всех отыщу и вытурю из гор, от меня не спрячутся…»
«Смотри, Антон, как бы самого тебя смерть не сразила», — сказала Анастасия.
«Меня, Настенька, пуля не берет — броня на теле! — смеясь, сказал Колыханов. — По мне надо пускать не пули, а снаряды!»
«Пойдем, Антон, в медпункт, пусть врачи пулю удалят», — советовал Иван.
«Нехай сидит во мне, нехай напоминает про кулацкие козни, чтоб сердце мое не мягчело и не теряло классового чутья…»
Щедров хорошо знал друга своего отца и поэтому не удивился ни тому, что Колыханов и по сей день воюет «за свою любовь к земле», ни тому, что старый кочубеевец стал инспектором по качеству. Помнит, как однажды приехал к ним Колыханов, обнял своего крестника и сказал: «А знаешь ли ты, тезка, кто нам дает радость? Запомни: земля! От нее идет вся наша жизнь. За нее, кормилицу, мы ходили в сабельные атаки, ее мы, чуть живую, отняли у фашистов. И без нее, без ее радости нам не жить…»
Колыханов не имел ни семьи, ни своего дома. Высокий, тощий, он всю жизнь носил армейскую шинель и серенькую кубанку с красным верхом. По праздникам широкая его грудь сияла орденами и медалями. Первый же орден, полученный им одновременно с Иваном Щедровым еще в двадцатом, всегда покоился на кумачовом, изрядно выцветшем банте. Ходил Колыханов быстро, порывисто, казалось, что он постоянно куда-то спешил.
Прокатилась по земле, прогремела над планетой Отечественная война, и наступил мир. Израненный, на костылях, летом сорок пятого вернулся Колыханов в Вишняковскую — не захотел долечиваться в госпитале. Врачи противились, не выписывали. Говорили, что им надо не только поставить воина на ноги, но и для своих медицинских надобностей сосчитать, сколько же на теле у Колыханова зарубцевавшихся и еще свежих отметин двух войн. В Вишняковской Колыханов забросил костыли, хотя месяца два еще ходил хромая, с палкой. Шли годы, подрастала в станице молодежь — так рядом с заматеревшим корявым дубом поднимаются молоденькие побеги. «Дубочки-то зеленые и еще сильно гибкие, чего доброго, могут сломаться, — думал Колыханов. — Нету у них ни нашей упругости, ни нашей хлеборобской закваски». Обижало старого воина, что он, знавший не только сабельные бои со шкуровцами и посвист кулацких пуль, но и сражения под Сталинградом, теперь остался без дела. Хорошо, что как раз эту обиду и поняла Аниса Ковальчук и нашла для Колыханова работу по душе.
До пансионата Щедров и Овчаров не дошли: навстречу им на коне ехал сам Колыханов. На седые брови надвинута кубанка из потертого серенького курпея, за плечами красный, как пламя, башлык, все та же видавшая виды старушка шинель, спеленатая ремнями, по бокам гнутая сабля и засмоленная пороховым дымом деревянная пустая кобура. Взглянешь на всадника — и уже перед взором твоим стелется степь, и летит по ней, поднимая пыль, красная конница, и слышится топот копыт, звон стали, близкие и далекие орудийные залпы.