Раньше, до приезда к сыну, Евдокия Ильинична ничего этого не знала и полагала, что по-настоящему можно привыкнуть и, как она любила говорить, «прирасти сердцем» только к Прискорбному, с его устоявшейся тишиной, с его простором и тягучей, неумолкающей песней Кубани под окном; что нельзя без принуждения привыкнуть, а тем более нельзя полюбить многолюдную, шумную, торопливую городскую жизнь. И вдруг она точно бы прозрела и посмотрела на то, что ее окружало, другими глазами, ей понравилось то, чего не было в Прискорбном. Нравилась праздничная демонстрация, расцвеченная флагами и красными полотнищами, нескончаемо тянувшаяся по наполненной голосами улице. Евдокия Ильинична сидела на балконе и под впечатлением торжества людей, звуков музыки, разноголосых песен и разудалой пляски прямо на улице чувствовала, что городская жизнь красива, и то, что еще вчера казалось немилым ее сердцу, сегодня манило к себе, радовало, волновало.
Все, что она видела до праздников и в праздники и что увидела позже, почему-то невольно сравнивала с тем, к чему привыкла в Прискорбном. Сидела в театре, была в магазине, заходила в городской парк и мысленно говорила себе: «А вот у нас в Прискорбном этого нету». И в душе ее уже не гнездилось, как бывало раньше, знакомое ей чувство неприязни к городу. Видела светлую, с большими окнами поликлинику, проходила по широкому, тоже светлому коридору, видела больных, входивших к врачам, и больных, выходивших от врачей, и говорила себе: «А вот у нас в Прискорбном этого нету».
Нравилась ей Надя в белом халате и в белой шапочке, непохожая на домашнюю Надю. Шмелем жужжала машина. Надя сверлила зуб, делала это смело, решительно, затем клала под губу и за щеки комковую вату и просила не закрывать рот. Евдокия Ильинична испытывала боль, чувствовала вату и запах лекарств, а думала о том, что хорошо бы в Трактовой иметь и такую поликлинику, и такую мастерицу по зубам, как Надя. Нравился молодой, тоже в белом халате, но без шапочки, красивый, стройный мужчина со смолисто-черными, гладко зализанными волосами; нравился и потому, что был молод и пригож собой, и потому, что был приветлив, обходителен. Он пригласил Евдокию Ильиничну в свой кабинет, усадил в такое же кожаное, как и у Нади, кресло с удобным гнездом для головы, а потом сказал:
— Вот так, мамаша, и сидите.
Включил точно такую же, как у Нади, машину и так же, как Надя, что-то отыскивал в зубах, что-то подпиливал в них и подтачивал. И опять ласково посмотрел Евдокии Ильиничне в глаза и сказал:
— Поставим вам, мамаша, зубы поострее и покрепче тех, какие были у вас в молодости.
На что Евдокия Ильинична вежливо ответила:
— И что вы такое говорите? Таких зубов, какие бывают у человека в молодости, никто поставить не сумеет.
— А вот я поставлю!
И опять Евдокия Ильинична вежливо ответила:
— Ну, тогда вы, извиняюсь, есть чародей.
— Не чародей, мамаша, а дело свое знаю.
После того как они так приятно поговорили, стройный мужчина попросил свою пациентку сполоснуть рот, что Евдокия Ильинична и сделала. Потом он взял со стола металлический совочек, вылил на него из чашки что-то похожее на остывшую и слегка загустевшую сметану и сунул совочек Евдокии Ильиничне в рот так проворно, что она не успела глазом моргнуть. Она чувствовала, как солоноватая на вкус «сметана» теплела и быстро твердела. Неприятны были и этот солоноватый привкус, и эта каменная твердость «сметаны», а особенно то, что нельзя было закрыть рот и пошевельнуть языком. Евдокия Ильинична терпела и думала: «Какой славный мужчина этот врач, и какие хорошие люди живут в городе…» Но больше всего любила Евдокия Ильинична бывать с внуками в сквере. Кустарники в ярком осеннем убранстве, ряды деревьев, удобные скамейки, фонтан, жиденькие струйки воды, будто из перевернутой лейки, пламя жарко-красных цветов — чего же еще желать лучшего! Гурьба чужих детей, таких же шустрых и крикливых, как и ее внучата; такие же, как и она, старушки на скамейках, и светит им нежаркое солнце, и шумят на улицах машины — на душе в такие минуты спокойно и радостно. Юра с мальчишками катался на трехколесном велосипеде, подлетал к бабушке, чтоб она видела и его удаль, и его веселые, горящие глазенки. Катя с подружками играла в скакалки, подпрыгивала легко на своих тонких ножках, оголенных выше колен, — разве это не счастье — вот так сидеть на лавочке и присматривать за внучатами!
Ласковыми, полными радости глазами Евдокия Ильинична смотрела и на детей, и на сидевших старух, и на проходивших незнакомых ей людей и так погрузилась в думы, что совершенно забыла о Прискорбном и о том, что через несколько дней ей придется уезжать. Своя, хуторская жизнь куда-то отдалилась, спряталась, а эта, городская, непривычная для нее жизнь стала ей приятна и радостна. «И что за сила таится в этом городском житье, ежели оно и меня к себе притягивает? — думала Евдокия Ильинична, посматривая на игравших детей. — Теперь я понимаю, почему люди сюда устремляются. Сама я немного побыла в городе, а уже прижилась, пообвыкла, и все, что зараз стоит перед моими очами, заслонило собой и Прискорбный, и все, что там было и что там еще есть…»
Антон и Надя радовались, что у Евдокии Ильиничны изменилось настроение, что она заметно посвежела, поздоровела, как свежеет и здоровеет хорошо отоспавшийся на воздухе и отдохнувший человек. Под глазами на лице разгладились морщинки, на смуглых щеках, особенно по утрам, проступал румянец, а прежней суровости во взгляде не было и в помине.
— Не узнать нашу маму, — повернувшись к мужу на кровати, сказала Надя. — Удивительно, как она за эти дни изменилась. Стала и веселая и приветливая. А как дети к ней привязались, как они ее полюбили…
— Ничего удивительного, — понимая радость жены, рассудительно говорил Антон. — Мать отдохнула, избавилась от привычных забот, отсюда и перемены. Ведь нелегко ей там живется, хотя она никогда на свою жизнь не жаловалась. И в том, что дети к ней потянулись, тоже нет ничего загадочного. Известно, все бабушки души не чают в своих внучатах, а дети это понимают и на любовь отвечают любовью…
— Антоша, пусть мама остается у нас, — сказала Надя, не слушая мужа. — Скажем: пусть остается и живет.
— Чего это ты вдруг? — удивился Антон. — Недавно она не нравилась тебе своими разговорами!
— При чем тут разговоры? — рассердилась Надя. — Не было бы тогда Саввы Нестеровича… Уговори ее, скажи, что у нас ей будет хорошо…
— Разве она бросит свою ферму?
— Но сколько же можно работать на ферме?
— Заранее предвижу бесполезность этого разговора, — сказал Антон, зевая и натягивая на плечи одеяло. — Да и не уживется она с Ивановной. Очень уж они разные…
— Ивановну рассчитаем, — живо сказала Надя. — Плохо, Антоша, когда в доме чужие люди. С матерью и детям и нам… Поговори, Антоша. Пусть бросает ферму.
— Ну, хорошо, — согласился Антон. — Поговорим вместе.
Антон знал, что мать с неприязнью относилась к Ивановне, считала ее ленивой, нерадивой, любившей сладко поесть и подольше поспать. Но Антон не знал, что мать, бывая в магазине, видела, как из тех денег, какие выдавались на покупку продуктов, Ивановна оставляла себе то рубль, то трешницу, пряча их за пазуху. Неизвестно ему было и то, что между матерью и домработницей произошла крупная ссора на кухне, когда они остались в квартире одни. Евдокия Ильинична из самых добрых побуждений сказала, чтобы Ивановна пораньше вставала и следила за чистотой комнат. Ивановна вспыхнула и ответила непристойной руганью.
— Чего ты лезешь во все щели? — Лицо Ивановны покрылось красными пятнами. — Чего липнешь ко всему, как репей? Кто ты такая, что берешься всех поучать? В своем телятнике распоряжайся! У меня тут есть хозяева!
— Пригрелась на теплом местечке! Птичник бросила, в лакейство ударилась, лежебока!
— А ты кто?! На себя сперва погляди! Я одному твоему сыну угождаю, а ты прислужничаешь тысячам! Извелась вся, праведница!
— Я людям служу и денежки у них не ворую! А ты по рублику крадешь у сына, бесстыжая твоя морда!