Вернувшись домой, Евдокия Ильинична начала собираться в дорогу. Со свечкой спустилась в погреб, подмела сырой земляной пол, старой рядюжкой прикрыла картошку, помыла кружки на кадках с соленьем. В цибарку положила три соленых арбуза, сверху уложила соленые помидоры, сочные и ярко-красные — один в один. «Повезу гостинец… Пусть полакомятся, в городах таких солений небось нету». С вечера убрала комнаты, приготовила для Ильи белье, рубашки. В глубокую, из куги, кошелку положила праздничную юбку, две кофточки, новые, недавно купленные в Трактовой туфли. «В станице у Ольги можно побыть в том же, в чем и дома, а у Антона в городе надо приодеться…»
Утром, как всегда, заспешила по протоптанному следу на ферму. Знала, что сегодня предстояла ей разлука с телятами. Василий Васильевич позвал ее в контору и сказал, чтобы подписала акт о передаче телят в стадо. Это были уже не телята, а молодые телки и бычки-однолетки, но расставаться с ними было жалко. Привыкла. Были они для нее такими близкими и своими. Упитанные, рослые и красивые, они стояли в телятнике и грустно смотрели на вошедшую тетю Голубку. Она подходила то к телочке, то к бычку, обнимала, ласкала доверчиво протянутые к ней морды, называла по имени. Потом пришли скотники и угнали телочек в баз для молодняка, а бычков — в бугаятник. В опустевшем телятнике осталась одна Евдокия Ильинична, и набежавшие слезы туманили ее глаза.
Чтобы побыть вместе, вечером, накануне отъезда, в хату к телятнице пришли доярки. Почему-то они были грустны и молчаливы. Анюта с туго закрученной косой сидела на лавке, скрестив голые сильные руки, и миловидное ее лицо выражало скорбь. Варвара Огнивцева, еще молодая, собой пригожая бабочка, неведомо почему оставшаяся в девках, стояла у порога и с тоской смотрела на хозяйку. Анисья Кальченкова обняла Евдокию Ильиничну и сказала: «На кого, Дуся, ты нас покидаешь?» — будто шутя сказала, а начала всхлипывать и вытирать слезы. На что уж Катя Яковенкова и Настенька Молчанова, самые развеселые в хуторе казачки, умевшие и песню спеть, и потанцевать, и те были задумчиво-грустные. Евдокия Ильинична понимала: сколько лет прожили вместе, и теперь им, как и ей, невесело оттого, что завтра нужно будет расставаться.
— Ну, что приуныли, как на похоронах! — сказала Варвара. — Или веселиться не умеем? Или все разговоры переговорены?
— Дуся, а ну угощай гостей!
— Чем же угощать вас, мои хорошие?
— Вином! Чем же еще!
— Все мы тут безмужние! Отчего не выпить и не повеселиться?!
— Гости мои дорогие да желанные, — говорила Евдокия Ильинична, покрывая стол скатертью. — Для вас поставляю все, что у меня есть, — угощайтесь! И вино найдется! — Поставила на белую скатерть бутылку. — Вчера старательные получила. Ну и зашла в магазин.
— Молодец, Дуся! Какая ты догадливая! Знала, что провожать придем!
— Хоть бы какой завалящий казачишка заявился! — смеясь и краснея, сказала Варвара. — Скучно без кавалеров!
— Варя без казаков не может!
— Молодая, что ей!
Тут Варвара развернула подоткнутый фартук, и все увидели бутылку.
— Водка! Ай да Варя!
— Вот это, бабоньки, сообразила!
Делая вид, что не слышит похвал, Варя смело, о дверную щеколду, покрошила сургуч и коротким взмахом, по-мужски, ударила ладонью по донышку бутылки. На столе появились сваренные вкрутую яйца, сало, помидоры, только что вынутые из кадки. Из погребка был принесен соленый арбуз, чернобокий, со светлыми поясками. Мякоть сочная, янтарная, а вкус такой резкий, что лучшей закуски к водке даже самые привередливые мужчины пожелать не могли бы.
Выпили кто вина, кто водки, и в хате стало тепло и уютно. Лампочка под потолком, казалось, светила ярче. Было весело, шумно, говорили, смеялись все разом. Поднялся такой галдеж, какой бывает только на свадьбе, когда начинают веселиться подвыпившие сватки. Все желали своей подруге счастливой поездки. «И пусть, Дуся, стелется перед тобой мягкая дороженька, и пусть шибко-шибко катятся по ней колеса…» Все желали хорошего гостевания и благополучного возвращения. «И пусть, Дуся, дети лаской привечают тебя». «И пусть, Дуся, сердце твое останется тут, с нами, чтобы ты там не засиделась…» И все говорили ей, чтобы она была спокойна и о доме не тревожилась.
— Всей бригадой будем хозяйствовать!
— Только Варю в дом не допустим!
— Это почему же?! — удивилась Варя. — Я вам что, лыком шита?
— Можешь Илюшку завлечь! А это грешно, у него молодая жена!
— Что удивляешься, Варя? Собой ты завидная, с тобой шутки плохи!
— Глупость говорите! — ответила Варя, делая вид, что обиделась, а в душе радуясь, что о ней так говорят ее товарки. — Да разве Илюшку можно завлечь? Его ни пряниками, ни чем послаще не приманишь!
— А ты попробуй!
— Дусенька! Дай я тебя поцелую! — обнимая Евдокию Ильиничну, растроганно говорила Анисья. — Вот так, как родную сестру. Эх, и где запропала наша молодость! Вот мы когда-то завлекали! За нами бегали не такие гордецы, как Илюшка! Ведь верно, Дуся?
— Что-то уже позабылось, — нехотя ответила Евдокия Ильинична. — Давненько было.
— Смотри, Дуся, побыстрее возвращайся! — сказала все время молчавшая Даша, тоже телятница и тоже вдова. — Скоро начнется отел: как я тут одна без тебя?
— Когда это еще будет!
— Через месяц, — пояснила Анисья. — Мои коровы уже заметно означились. Так что поспешай, Дуся, а то Даша выберет себе самых наилучших теленочков.
— Пусть выбирает, — согласилась Евдокия Ильинична Они у нас все одинаковые. — И к женщинам: — И чего вы все тараторите и не едите? Берите помидоры… Смотрите какие! Как яблочки!
— В этом году первотелков будет много, — заметила Анисья. — И когда-то эти первестки были, Дуся, твоими теленочками, и ты поила их молоком, а зараз они стали коровами… Эх, как же времечко летит быстро, как оно бежит, разлюбезное!.. Ну, нальем еще по чарке!
Выпили, закусили, и опять разговор все о том же, о своем.
— С первотелками беда, пока их раздоишь.
— Да, верно… На «елочку» сразу не поставить.
— И телят в этом году, Дуся, прибавится, — вмешалась в разговор молчавшая Даша. — Как мы, Дуся, справимся с ними в четыре руки?
— Постараемся — и справимся…
— Да бросьте вы хоть тут про ферму, про телят! — крикнула Варя, румяная, с жарко блестевшими глазами. — На работе все это надоело! Давайте песню сыграем!
— Дуся, бери балалайку! Споем страдание!
— Оно сильно жалостливое… Не хочется!
— Сперва погорюем, пострадаем, а потом затянем песню развеселую!
— Дуся, зачни, а мы подтянем!
Евдокия Ильинична взяла балалайку, висевшую на стене возле стола, склонилась и легонько, словно для пробы, тронула струны. Запела тихо, будто чего-то боясь, и ее мягкий, идущий от сердца голос то поднимался, нарастал, то угасал. Жалостливая эта песня начиналась словами: «Ой, горемычная моя судьбинушка вдовья, и ей, где счастьюшко мое запропастилось». И полилась, потекла напевная, смешанная со звуками струн, негромкая песня. В хате царили одни эти звуки. И пока еще пела только Евдокия Ильинична, женщины сидели кто у стола, кто на лавке, и ничто уже их не тревожило и не занимало, ничего они не видели и ничего, кроме песни, не слышали. Анисья склонила на грудь голову и, кажется, плакала. Анюта с любовью смотрела на Дусины пальцы, так проворно бегавшие по струнам, и видела не свою подругу и не балалайку, а ту, незнакомую, убитую горем вдову, что говорила: «Горемычная моя судьбинушка вдовья». Варя обняла ладонями румяное лицо и пригорюнилась. Даша своими большими задумчивыми глазами смотрела на темное окно, и что она думала, что чувствовала, трудно сказать. А песня лилась и лилась под монотонный, как звук шмеля, голосок балалайки, навевая тоску и горечь воспоминаний. Кто знает, что воскрешал в сознании женщин этот задушевно-нежный и горестный напев? Девичество и ту далекую, давно отшумевшую пору любви? Или в этих звуках тоска по вдовьим, еще не до дна выплаканным слезам? А Евдокия Ильинична, приглушая струны, пела: «Ой, горюшко, да куда тебя спрятати, куда от людской молвы схоронити?» И ей, повторяя слова, подтягивали хором, и тихие, тоскливые голоса сливались в один протяжный, страдающий голос. У Анисьи глаза в слезах, и она, не переставая петь, вытирала, не стесняясь подруг, ладонью мокрые щеки.