Новый председатель с первых шагов своей деятельности встретил два неожиданных препятствия. Как их изжить, какую повести с ними борьбу, Онихримчуков не знал, потому что ни на лекциях в институте, ни в учебниках, ни на семинарах в районе об этих препятствиях ничего не говорилось… Первое препятствие, которое особенно огорчило Онихримчукова, было равнодушие трактовцев к общественному труду. Молодому специалисту трудно было понять, откуда это равнодушие пришло сюда и каковы его первопричины. Люди не отказывались от тех нарядов, которые им выдавали в бригадах, выходили в поле, на фермы, становились к машинам, но работали нехотя, без старания — не работа, а отбывание повинности. Как застаревшая, запущенная болезнь порождает недуг, так и равнодушие порождало лень, пьянство, картежную игру. Требовалось срочное лечение. Но Онихримчуков не знал, какие нужны были радикальные лекарства и где их взять. Удивляло, что в «Рассвете» мало кого волновали и потери зерна при уборке урожая, и падеж скота, и поломки машин. С этим злом смирились, к нему привыкли, как к чему-то неизбежному.
Вечером, оставаясь в бригаде или на ферме, Онихримчуков пробовал вызвать станичников на откровенный разговор. Слушали его безучастно, как бы по необходимости. Одни усмехались, другие отводили глаза, третьи курили, отойдя в сторонку.
— Нечего нам, Игнатьич, стараться да жилы надрывать, — сказала немолодая казачка, перебирая пальцами бахрому платка. — Сколько годов старались, а что получали? Не знаешь? Шиш с маслом, вот что!
— Мы вам не Дуся Голубка! Это Голубка может и без всякой выгоды надрывать силы, а мы не можем!
— Пусть стараются хозяева!
— А вы кто? — спросил Онихримчуков.
— Мы колхоз.
— Мы труженики полей, а хозяин ты!
— И до тебя были хозяева, и после тебя будут.
— На наш век хозяев хватит!
— Послушай, Игнатьич, моего совету, как ты есть не пришлый, а наш доморощенный казак, — сказал водовоз Балябин, подойдя с кнутом к Онихримчукову. — Я человек небольшой. Моя хата с краю — подвози водичку трудящимся, и все. И ты, Игнатьич, знай, никому свою думку не высказал бы, а тебе выскажу по доверию. Как казак казаку. Как у нас развивается хозяйство? С верхов на нас глядят и с верхов указуют нам хлеборобскую линию — что пахать, что и как сеять. Будто мы тут дурни дурнями, ничего не смыслим. И так как все нам преподают с верхов готовенькое, бери и исполняй, то мы таким путем от колхозной жизни сами по себе отстранились. А такое дело, Игнатьич, не годится. И еще с оплатой — твердость должна быть. Чтоб все мы знали: вот до сих пор, — он начертил кнутовищем на земле линию, — государству, а все, что уродилось и расплодилось свыше, — все наше. И чтоб эта линия была нерушима. Тогда наши люди подбодрятся, уверуют в себя, гордость у них появится через то, что они тут хозяева, и дело колхозное, Игнатьич, попрет, только держись… Ить мы душой поизболелись, видим же, не слепые, как жизнь наша сильно расстроена… И через то, Игнатьич, у людей получается алпатия…
— Апатия, дядя Балябин! — поправила молодая, с озорными глазами казачка. — Слово правильно сказать не можете, а беретесь поучать…
— А я, девка, никого не поучаю, — возразил Балябин, помахивая кнутом, — я только говорю…
«Тогда наши люди подбодрятся, уверуют в себя, — думал Онихримчуков, поздно ночью возвращаясь в станицу. — Молодец Балябин, правильно подметил: нельзя терять веру в себя и в свои силы… Как это он еще говорил?.. Мы таким путем от колхозной жизни сами отстранились. У людей получается апатия… А такое дело не годится… Да, прав Балябин, не годится. Завтра же поеду в район».
Другое препятствие было как раз со стороны района, а точнее сказать, со стороны тех руководителей, кому Онихримчуков обязан был во всем подчиняться. Это были люди и образованные и культурные, в житейских делах и в руководстве сельским хозяйством не новички. Но они или не могли, или не хотели понять то, что понимал и что говорил им Онихримчуков. А он говорил, как ему казалось, о деле насущном и понятном: пора освободить колхозы от мелочной опеки. Такая опека лишает людей достоинства, инициативы, смелости, а главное, ответственности. Онихримчуков не знал, как в других колхозах, а в «Рассвете» именно такая мелочная, никому не нужная опека существовала испокон веков. Тут и полуночные звонки, и повелительные голоса: «Ну что, друг, как идет ночная косовица? Давай, давай, шуруй, жми! Только вот что, слышишь! Сперва сваливай те участки, что поурожайнее, чтобы побыстрее тебе рассчитаться по хлебу… Как не созрели? Ну, ну, брось самочинствовать и пороть отсебятину! Должны созреть, и все…» Тут и частые вызовы в район для «накачки», и опять те же повелительные голоса: «Брось самовольничать и увиливать, а исполняй то, что тебе говорят…» «Лучше, лучше!» А откуда тебе известно, что это лучше? Вот то, что тебе говорят, это и есть лучше…» Тут и приезды в Трактовую инструкторов, уполномоченных, и их указания; если уполномоченные приезжали, то и должны были что-то делать, кого-то поучать, кому-то давать указания. Для этого они имели полномочия и инструкции. Каждый приезжий считал своим прямым долгом вмешиваться в повседневную работу председателя, говоря ему тоном приказа: сегодня делай то-то, а завтра то-то, такие-то культуры сей, а такие-то не сей, такие-то машины ремонтируй, а такие-то не ремонтируй. Иногда, войдя во вкус, приезжий заслонял собой председателя, начинал поругивать его, покрикивать на него и на бригадиров. «Равнодушие, говоришь? Откуда оно взялось? Ну, ну, брось, Онихримчуков, молоть чепуху. Равнодушие! И надо же такое придумать! Ты вот что, выбрось эту глупость из головы и запомни: у колхозников не может быть плохого настроения, а тем паче равнодушия… Смешно! В институте, по всему видно, ничему тебя по научили. И стыдно председателю плестись в хвосте отсталых настроений и не видеть у людей радости, энтузиазма. Вон доярка в Прискорбном, тетя Голубка какая энтузиастка. Вот на кого надо равняться! Понятно? Ох, смотри, Онихримчуков, поймешь, да будет поздно! А я не угрожаю, я предупреждаю…»
Еще в декабре 1952 года, набравшись смелости, Онихримчуков выступил на районном совещании и рассказал о неполадках в «Рассвете» и о том, как, по его мнению, эти неполадки можно устранить. Его перебили репликой из президиума:
— Загибаешь, Онихримчуков! Надо усилить соцсоревнование, массово-политическую работу, а не разводить гнилую теорию!
— Усиливаем, стараемся…
— Плохо усиливаете и плохо стараетесь! — Это голос секретаря райкома Сагайдачного. — Плохо! По тебе и по твоему настроению, Онихримчуков, видно, что политическая работа в «Рассвете» запущена… Вся беда именно и этом, а не в том, Онихримчуков, что планируешь не ты, а вышестоящие органы… Ты кончил? Слово имеет директор совхоза Садовников…
После совещания Сагайдачный пригласил Онихримчукова в кабинет. Попросил присесть к столу, угостил папиросой «Казбек» и, облокотясь на стол, сощурил усталые глаза.
— Я постарше тебя, Степан, и понимаю: молодости вообще свойственна горячность, — сказал он, глядя сощуренными глазами. — Сам когда-то был и молод и горяч… Это понятно. Но то, что ты выкрикивал с трибуны, все это выдуманное тобой равнодушие колхозников и планирование снизу, извини, понять невозможно… Так могут рассуждать фантазеры и демагоги, а ты человек реальный, от земли… Не могу понять, Степан: куда ты гнешь и что тебе нужно? Есть, конечно, у нас лодыри, нерадеи, симулянты, но зачем же обобщать? Хочешь прослыть оригиналом, не похожим на других председателей? Помолчи и послушай… Что получается: вся рота идет не в ногу, а один сержант шагает в ногу? Так, а? Скажи мне без обиняков и без запальчивости — мы тут одни, — что тебе мешает спокойно жить и работать?
— Мешает, Аким Павлович, то, что экономика «Рассвета»… — И запнулся: та смелость, с которой он поднялся на трибуну, куда-то пропала. — Как бы это попонятнее сказать… Ведь нам, Аким Павлович, на месте виднее что сеять выгоднее и как сеять, какой скот разводить, и сколько. Получается, что и колхозники, и я, как председатель, и бригадиры делаем все по чужой подсказке, как малые дети, и не отвечаем за ту работу, которую каждый день выполняем на полях и на фермах… Я понятно говорю?