В усах Калашника шелохнулась усмешка.
— Помню, Антон, ты еще в комсомоле был любителем всяческих быстрин и крутых поворотов, — сказал он с улыбкой. — Известно мне и о том, что ты обожаешь образные сравнения. Вот и сейчас придумал быстрину и отмель. Это, конечно, доходчиво. Попробую ответить тебе тоже сравнением, чтобы бурная река не мелела и всегда текла спокойно, ее русло следует углубить, а берега поднять и покрыть каменными плитами. Вот этим тебе и надо заниматься. И еще одно общеизвестное сравнение. Есть шоферы умные, со спокойным характером. Машину они ведут уверенно и вместе с тем осторожно, всегда помня слова «не уверен — не обгоняй!». Они знают, где могут быть ухабы или крутые спуски, и всегда ногу держат на тормозе, — с такими шоферами ехать одно удовольствие. И есть шоферы — лихачи, любители прокатиться с «ветерком», которые не уверены, а обгоняют, и поэтому частенько, особенно на крутых поворотах, их машины заносит в кювет, и с такими шоферами случается беда. Мораль: обгоняй, когда уверен, и помни о тормозах. Иначе можешь кончить плохо, то есть полетишь в кювет и тогда никакое мое доброе к тебе отношение уже не поможет.
— Пугаешь?
— Нет, по-дружески предупреждаю и советую. — Калашник сделал еще несколько шагов, казалось, хотел уйти от Щедрова, и вдруг быстро вернулся. — Да, советую! И твои упреки тут неуместны. Мне все известно. Даже твои любовные похождения. Я читал и письмо Осянина и другие жалобы в твой адрес. Статью Приходько тоже читал.
— Тогда тем более непонятно: почему молчишь?
— Пойми, наконец, Антон, что все наши усилия, все наше внимание должны быть отданы урожаю, и только ему! — сказал Калашник с пафосом. — Урожай — это наше главное направление, наша, если хочешь знать, самая большая быстрина. Вот уберем урожай, выполним план продажи зерна, а тогда и поговорим обо всем прочем…
— Как же можно оторвать, отделить многообразие нашей духовной жизни от нашей же экономики, нашу борьбу за урожай от нашей же борьбы за коммунистическую нравственность? — Щедров развел руками. — Ты не поговорил со мной, ничем не поинтересовался. Хотя бы спросил о моих, как ты выразился, «любовных похождениях», узнал бы, что называется, из первоисточника, что и как было.
— Придет время — спрошу.
— А что скажешь о статье Приходько?
— Не ко времени. Это же критиканство, забегание вперед! — Калашник вдавил носок в песок, подумал. — Приходько решил стать умнее всех. А кто ему позволил?
— Разве нужно чье-то позволение?
— Нужна дисциплина! — Носок ботинка еще больше вошел в мокрый песок. — Сошлюсь еще на одно сравнение. Представь себе, целая армия заняла исходный рубеж, сосредоточила свои основные силы на главном направлении, чистит, готовит оружие и держит порох сухим. Командиры спокойно обдумывают, как выиграть это важное сражение, делают все для того, чтобы жизнь в готовой к бою армии текла спокойно, уравновешенно. И в это самое время находится эдакий смельчак из плохо обученных молодых командиров, хватает знамя, автомат, выскакивает из укрытия и, желая показать, какой он герой, с возгласами «ура» норовит поднять всю армию. И делает он это самочинно, по своему разумению, без приказа старших командиров. Мораль: нам нужны смелые младшие командиры, нужны боевые авангарды, но нам не нужна показная лихость!
— А может, эта армия слишком долго засиделась в укрытии? — спросил Щедров. — Тогда как быть?
— Долго или не долго — об этом опять же знают старшие командиры, — спокойно ответил Калашник.
— Тарас, а из тебя мог бы получиться отличный полководец, — с нескрываемой иронией заметил Щедров. — Только твое образное сравнение никакого отношения к статье Приходько не имеет.
— Я говорю не столько о Приходько, сколько о тебе… Ну вот что, не будем затевать спор, — примирительно добавил Калашник. — Придет время, тогда поговорим и поспорим. — Калашник увидел шедшего к ним Ануфриева. — Нас уже зовут. Пойдем обедать. Да смотри, не вздумай убегать, праведник!
Щедров сел к столу. Ел мало, к рюмке не притронулся и был скучен. Минут через десять, после того как Крахмалев, глядя на Калашника радостными глазами, предложил тост «за наших дорогих товарищей…», Щедров поднялся, сказал, что в Усть-Калитвинской его ждут неотложные дела, извинился и уехал. Обед продолжался еще долго, но уже без привычного застольного веселья. Всем было неловко. Желая как-то сгладить эту неловкость, Русанов встал и сказал:
— Поднимем бокалы за тех, кто выращивает высокие урожаи, — за тружеников колхозных полей!
Выпили за тех, кто выращивает высокие урожаи. Ели не спеша. Всем правилась уха с кусками разваренного серебряного карпа. Шашлыки, нанизанные на длинные шампуры, были поданы прямо с жарких углей. Обед кончился, когда уже начинало смеркаться. Калашник поблагодарил хозяев, и пожелал им успеха в предстоящей уборочной страде и, крепко пожав руку сперва Крахмалеву и Русанову, а затем стоявшим строем бригадирам, направился к «Чайке», где его уже поджидал Ануфриев.
Высвеченный фарами асфальт блестел, лоснился, и словно парила над ним «Чайка». Вытянув ноги, Калашник полулежал на просторном, как диван, качающемся сиденье. «Даже если не сбавлять скорость, то и тогда езды до Степновска хватит часа на четыре, — думал он, устало смежив глаза. — Значит, только в первом часу ночи я попаду домой. А может, и позже. Нина и дети уже будут спать… А поел я сегодня лишнее. Тяжело…»
Ему хотелось вздремнуть и ни о чем не думать, а мысли сами лезли в голову. И все о Щедрове. «Как могло случиться? Недавно были друзьями, досконально знали один другого и всегда жили мирно, душа в душу, а теперь Щедров кажется мне человеком и странным и непонятным, — размышлял Калашник, удобно вытянув ноги. — В его поступках и в суждениях есть что-то такое, что вызывает и удивление и неприязнь. Вот и сегодня отличился. Оставил обед и уехал. Своей неуместной выходкой испортил людям настроение. А зачем? Чего он этим достиг? Ничего! Но почему же мне и грустно и как-то не по себе? Я остался, а он уехал. А что было бы, если бы уехал и я? Что? Кто же из нас в данном случае поступил правильно? Что же случилось? Неужели с годами, как-то постепенно, сам того не замечая, я изменился к худшему? А Щедров, выходит, за то же время изменился к лучшему? Чепуха! Как-то он воскликнул с жаром: «Тарас, я тебя не узнаю!» Ну и что? Известно же, что люди не стоят на месте, идут вперед, меняются их характеры и привычки. Ведь я Щедрова тоже не узнаю… Тьфу ты, черт, замучили думки, уже голова болит…»
Он стал думать о доме и мысленно уже видел добрую, ласковую Ниночку. Она стояла перед ним, и он представил себе, как она встретит его, как он выпьет крепкого домашнего чаю и как хорошо и спокойно выспится на своей удобной кровати и в своей тихой спальне. Утром в отличном расположении духа пойдет к Румянцеву и расскажет ему не столько о видах на урожай в тех районах, где он побывал, сколько о странностях Щедрова. «Опять в голове Щедров. Даже тут, в машине, не могу от него избавиться. Эх, Антон, Антон, что нам теперь делать с нашей дружбой? Как нам быть? Об одном прошу тебя, Антон, не зли ни меня, ни Румянцева и не выводи нас из терпения. Ведь мы тоже не железные, и мы можем заговорить с тобой недружеским языком. Не злоупотребляй, Антон, моей дружбой и добротой Румянцева. И не думай, что Румянцев ничего не будет знать о твоих, мягко говоря, странностях. Завтра же доложу Румянцеву. Все ему скажу, ничего не скрою…»
Не зная, как ему избавиться от мыслей о Щедрове, он начал подсчитывать в уме, какой в среднем по краю выйдет урожай колосовых и сколько потребуется грузовиков, чтобы огромную массу зерна в шесть — восемь дней перебросить на элеваторы. А мягкие рессоры делали свое дело — покачивали, усыпляли. За стеклом шумел, посвистывал ветер. В сладкой дремоте закрывались глаза.
Калашник не слышал, как «Чайка», мягко качнувшись, замерла, и Ануфриев сказал:
— Тарас Лаврович, прошу!
— Ануфриев, где мы?
— Дома. Уже приехали!
— Ух, черт! Я, кажется, вздремнул…