Вызванные Митрохиным уже молча и чинно сидели и ждали приема.
Первым вошел Семен Нестерович Казаченко из «Ленинской искры», тот самый Казаченко, который, как уверяла Ульяша, приезжал в бригаду, выпивал стакан водки, закусывал вареным салом и говорил, что это и есть его диета. «Так вот ты какой, Казаченко!» Щедров увидел грузного, пудов эдак на шесть мужчину в стареньком, с засаленными лацканами, пиджаке и в стоптанных, давно уже не видавших щетки сапогах. В глаза бросилось не то, что Казаченко был излишне толст, а то, что обрюзглое, заросшее щетиной лицо имело нездоровый, землистый цвет. Плешивая голова, нечесаная и нестриженая, вся его неряшливая фигура как бы говорили, что перед Щедровым стоял человек, переживший большое горе.
«Тут нужна не жалость, а справедливость, — думал Щедров, глядя на Казаченко. — Да и как жалеть того, кто сам себя не жалел? Это же наглядная иллюстрация к вопросу: как не надо жить? А Казаченко жил, и жил именно так, как жить нельзя. И поплатился. Понимает ли и чувствует ли он то, что понимаю и чувствуя я? Ведь Казаченко таким не родился. Таким он стал. А почему? Мы — сверстники и современники; как я, так и он учился в советской школе, состоял в пионерах и в комсомоле. Когда его принимали в члены партии, то коммунисты, надо полагать, говорили о нем одно только хорошее. Да как же иначе могло быть? И тогда никому не могла прийти мысль, что через семь лет Казаченко будет исключен из партии. Как все это понять и объяснить? Как разгадать первопричину того, что случилось с этим дюжим и еще молодым мужчиной? Документы, с которыми я ознакомился, собраны и подшиты в папке. Они свидетельствуют, что Казаченко страдает запоем. Напившись, он устраивал дебоши и драки, его дважды находили мертвецки пьяным. Как объективные свидетели, документы утверждают: нет, такому, как Казаченко, не место в партии. Но задумывались ли те, кто собирал и подшивал обвинительные документы: где и почему произрастает то зло, которое сегодня свалило Казаченко, а завтра, возможно, свалит кого-то другого? И как с этим злом бороться, чтобы покончить с ним раз и навсегда? Вот в чем суть вопроса. Исключить же Казаченко из партии — это дело простое и нетрудное…»
— Садись, Семен Нестерович, — сказал Щедров, все еще с тоской глядя на Казаченко. — Перед тем как вынести твой вопрос на бюро, мне хотелось бы услышать от тебя, что ты сам думаешь о своем проступке.
— Что тут еще думать и что оценивать? — Казаченко осторожно опустился на заскрипевший стул. — Думки мои сидят вот тут, в груди, и жгут, давят…
— Какие же они, те твои думки?
— Не думки, а одна сплошная боль души… Ведь потеряно все, что было, и вернуть теперь уже ничего нельзя. А мне еще и сорока нету…
— Кто же в этом повинен?
— Сам. Кого еще винить?
— Значит, признаешь свою вину и согласен с решением коммунистов «Ленинской искры»?
— И признаю, и согласен… А что еще остается? — Опухшее лицо из серого стало восковым. — Я как тот всадник, что вылетел из седла на полном скаку… Это тебе понятно?
— Это-то понятно, — сказал Щедров. — Но вот непонятно, как ты, Казаченко, дошел до жизни такой?
— Как? Сам не знаю, а дойти, видишь, дошел. Докатился. — Жалкая улыбочка тенью коснулась воскового лица и погасла. — Не иначе, черт попутал.
— Скорее, не черт, а зеленый змий.
— Зараз для меня что черт, что змий — все едино.
— Когда же и как пристрастился к этому змию?
— Точно уже и не помню. Наверно, когда стал председателем. Тогда у меня завелись деньжата и сразу появились дружки-приятели. — Казаченко опустил голову и тяжко вздохнул. — И не устоял… Как оно было? В райцентре совещание — встреча с дружками и выпивка. В Степновск приедем — тоже встреча и тоже выпивка. И всегда в ресторане. Так и пошло. Поплыл Казаченко и сам не заметил, как понесло его, слабовольного, по течению.
— Друзей, разумеется, надо иметь, и встречаться с ними не грешно, а вот голову терять… — осуждающе сказал Щедров. — Но скажи, Казаченко, в то время, когда ты еще был председателем, ты учился?
— Что, что? Не понимаю.
— Книги читал? Самообразованием занимался?
— А-а… Вот ты о чем. Понимаю. — Грустно усмехнулся. — Тогда было не до этого…
— Ну, а задумывался ли ты, как руководитель колхоза и как коммунист, что живешь неправильно, то есть не так, как следовало бы тебе жить? Или этот вопрос вообще у тебя не возникал? Ведь до исключения у тебя было два выговора. Стало быть, было время подумать…
— Тогда — нет, не задумывался, а вот теперь задумался, да уже поздно. — Тучный, мешковатый, он сидел, склонив нечесаную голову, говорил глухо, будто самому себе. — Как было? У меня материальный достаток, положение, машина «Волга», и тогда казалось, что это дано мне навечно, что все мне дозволено. А тут еще эти наши дурацкие обычаи — магарычи, выпивки. Без них ни шагу. Не поставил магарыч, не выпил с дружками, — значит, не достал ни стройматериала, ни запчастей, и вообще… Теперь-то я стал умнее и вижу: надо было бы устоять. А я не устоял! Да что об этом толковать? Как жить буду дальше? Вот что меня тревожит. Ну, пусть лишили меня должности, пусть я снова плотничаю — беда-то не в этом. Людям в глаза глядеть совестно — вот беда! Веришь, такая лежит на душе тяжесть, что хоть с кручи да в Кубань! — Помолчав, ладонью вытер слезившиеся глаза. — Как думаешь, Антон Иванович, бюро заступится за меня? Не выбросит на свалку? Ведь я вину свою признаю…
— Что скажут члены бюро, я не знаю.
— Тогда возьми мой партбилет! Бери! — гневно крикнул Казаченко. — Почему не отбираешь партбилет? Почти год страдаю душой… Возьми партбилет, и всему конец!
— Не торопись, Казаченко. Отдать партбилет всегда успеешь.
— Как мне дальше жить?
— Работа у тебя есть. Покажи себя на деле.
— Совесть меня мучает, ночами не сплю.
— Значит, не все еще потеряно, — сказал Щедров. — Лично мне, Казаченко, очень хочется, чтобы этот урок в твоей жизни пошел бы тебе на пользу и чтобы ты стал человеком… Заседание бюро состоится в пятницу. У тебя еще есть время обо всем подумать.
— Спасибо, Антон Иванович, за доброе слово…
— Опираясь ладонями о колени, Казаченко тяжело поднялся, расправил мясистые плечи, затянул на животе ремень и вышел из кабинета.
В дверях уже стоял Стецюк, высокий красивый мужчина лет сорока. Густая, вьющаяся шевелюра, отлично сшитый костюм, белый воротничок и умело, тонким узлом завязанный галстук. Веселый, улыбающийся, Стецюк скорее всего походил не на исключенного из партии, а на уполномоченного из края, подкатившего на «Волге» и поднявшегося в райком для того, чтобы представиться Щедрову. Стецюк подошел к столу, поздоровался, протянув Щедрову руку так просто, по-деловому, как обычно протягивают руку и здороваются люди, облеченные высокими полномочиями. При этом он подарил Щедрову белозубую улыбку и сказал:
— Очень рад приветствовать тебя, дорогой Антон Иванович!
Щедрову, изучившему дело Стецюка, было известно, что этот сорокалетний красавец — подлец и мот, что из партии он исключен, как расхититель денег на строительстве колхозного Дворца культуры.
— Дорогой Антон Иванович, сердечно благодарю тебя за приглашение на беседу, — с улыбкой на смуглом и ясноглазом лице заговорил Стецюк, усаживаясь на стул и доставая из кармана портсигар. — Я был уверен, что новый секретарь райкома быстро разберется и прекратит наконец издевательства, которые чинились надо мною нашими местными догматиками. Ведь что получается? Всюду завистники, всюду догматически мыслящие людишки. Поедом едят честных, творческих работников. И то, что ты пригласил меня…
— Во-первых, здесь не курят, — сухо перебил Щедров. — Во-вторых, прошу вас без фамильярностей и без «ты».
— Как говорят славяне, мόлю о прощении! — Стецюк эффектно щелкнул крышкой портсигара и спрятал его в карман. — Верите, у меня привычка: кого уважаю, к тому обращаюсь просто, на «ты»… Но я понимаю и прошу извинения. Однако, Антон Иванович, в чем же дело? Почему висит на мне этот позор? Почему тянется эта издевательская резина? Еще покойный Коломийцев в этом же кабинете говорил мне: «Павел Петрович, твое исключение из рядов КПСС — это плод клеветы и дезинформации, работа тех, кто еще при Сталине привык нарушать ленинские нормы жизни. Ты, — говорил мне Коломийцев, — будешь восстановлен, а клеветники наказаны». Но прошло более полугода, а воз, как говорится в известной басне, и ныне там. В чем же дело? Неужели у нас идет возврат к прошлому? Хочу предупредить вас; я пришел не оправдываться и не выпрашивать милостыню, а требовать немедленного восстановления и полной реабилитации!