Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Так все нынешнее начиналось, и никто уже тогда не испытывал брезгливости при таких рассказах.

Так и хочется закончить отрывок криком: «Караул! Россию грабят! Я. Ты. Он, мы, вы, они — грабят!»

Но новелки эти о кражах материальных, меркантильных — лишь отдаленная преамбула к рассказу о краже, так сказать, романтической, с сюжетом.

2. «Пятистопные ямбы»

«Положи меня, как печать, на сердце своем…»

«Песнь песней»

Середина двадцатых годов. Некупированный грязноватый вагон прямого следования Ленинград — Тифлис наполнен почти исключительно студентами, едущими на каникулы. Сразу же установилась атмосфера веселой непринужденности, какая возникает во всякой молодой, даже случайно собравшейся компании. Легко и мгновенно завязались знакомства, ребята и девчата, как мы себя тогда называли, быстро организовались в пары, почти каждый юноша облюбовал себе девушку и в меру уменья и сил оказывал ей внимание, то в форме умного разговора, то явного ухаживания в виде уступки более удобного места, каких-нибудь услуг дорожных или прямолинейного угловатого донжуанства. В первые полчаса ко мне подсел было наш универсант-историк, губастый, неуклюжий, но всезнающий, как «сам Тарле» — его учитель. Прельщать меня начал со стихов Гейне по-немецки о принцессе Ильзе. Называл меня изысканно Джен, произнося имя не как англичанин, а как самый разрусский: «Д-жэн». И хотя вкус к простоте в те полудетские годы я еще не приобрела, такая претенциозность со стороны неуклюжего на вид парня несколько меня от него отвратила.

Вскоре среди многих девушек, среди которых были и «синие чулки», и очень даже хорошенькие, меня особо выделил другой юноша, лет на пять меня старше, очень эффектный грузин Шалва, одетый с необычным для студента тех лет изяществом, прекрасно воспитанный, холеный и не считающий нужным все это маскировать, как поступали в те годы почти все молодые, ибо эталоном служила манера рабоче-крестьянская. Назвался Шалва студентом «Техноложки и ехал в Тифлис — тогда город еще не называли Тбилиси. Держался он не так чтобы высокомерно, но с достоинством, как свойственно горцу. Это делало его как-то старше всех нас.

Осуждая развязно-грубоватое обращение с девушками, столь принятое среди студенческой комсомольской богемы, он знакомство начал рассказом о грузинском характере отношений между полами, обычаях, повторяя: «В Грузии…» Был при деньгах, угощал девочек конфетами, и недешевыми.

Узнавая друг друга, мы с ним проболтали всю ночь. С рассветом на какой-то станции он купил мне сноп росистых цветов, похожих на душистый горошек, извинившись, что лучших не было. И в последующие остановки засыпал меня цветами в таком избытке, что спутники ворчали. Губастенький историк, «будущий Тарле», совершенно затонул в том ливне нежного внимания, который проливал на меня Шалва. Коли б не его настойчивое и изысканно вежливое ухаживание — он даже вставал, если я стояла, и, сомкнув стройные ноги, ждал, пока не сяду — я все-таки вначале предпочла бы историка: никогда мне не нравились «красавчики», обычно увлекалась я умными уродами-эрудитами, такими, как оборванный Генька Гор или похожий на медведя Валерий Друзин. Шалва же был поразительно и оригинально красив: лепка лица кавказская при золотисто-светлых и волнистых волосах. А глаза — светлее лица, хотя оно не было ни смуглым, ни загорелым. Почти белые, как хрусталь, они могли темнеть до черноты. Осененные мягкими черноугольными ресницами, необыкновенные эти глаза делали его похожим на врубелевского демона, в те годы известного мне лишь по репродукциям.

Вступая тогда в мир искусства, я только училась не просто смотреть, но видеть, и, припоминая теперь внешность Шалвы, скажу языком художника: «светосила» его взора была столь велика, что даже когда в улыбке он показывал красивый оскал, глаза выглядели светлее ослепительно белых крупных зубов. Отношения тонов лица в его портрете живописцу пришлось бы соразмерять с бесцветным, но ярким тоном радужной оболочки. Здесь тон холодный доминировал над теплым. Так блеск льда кажется ярче и светлей окрашенного зарею неба. В минуты взволнованности зрачок заполнял все поле радужницы, оставляя от нее только узенькую окружность, и тогда это было совсем другое лицо, обретавшее новую прелесть: глаза, не теряя в светосиле, становились черными грозными кострами, в них роились черноугольные блики, как на изломах антрацита, и даже мое отражение в его зрачке приобретало голубоватый оттенок. Художник, пожалуй, и не смог бы в одном его портрете передать сходство. Такие контрасты облика я не встречала ни прежде, ни позднее во всю жизнь, и именно эти контрасты придавали лицу прелесть редкостную, сумасшедшинку какую-то, что теперь я назвала бы демонизмом.

Среди остальных ребят он выделялся даже не красотою — были и более красивые, — не тщательностью одежды, но пластикой движений, будто сценичной — ничего лишнего! Не было совсем юношеской суетливости, даже когда спешил. Такая восточная неторопливость, экономность, законченность движений в России встречается у кавказских горцев или породистых грузин.

Теперь я понимаю, что, разглядывая его влюбляющимися глазами, я, по сути, любовалась им, как произведением искусства, созданного самой природой. Такое бывает. Ведь о живой женщине писал Пушкин: «Все в ней гармония, все — диво». А в природе человека встречается большее, чем красота: пластика, прелесть движений, краски, голос иногда. Потрясение той встречи, как я теперь понимаю, и заключалось в потрясении совершенством такого произведения природы, тем более, что «произведение», как выяснилось, обладало и умом, и душою, и развитием большим, чем мое, хотя и не в привычной мне области. Ничего совершеннее этого юноши я потом не встречала, у всех, кого потом любила, не хватало этой Богом данной благородной простоты, каждый был стиснут то рисовкой, то застенчивостью или развязностью, эгоизмом или бездуховностью.

А то, что я его так запомнила, так ревностно проследила его облик, действительно необыкновенный, показывает степень моей влюбленности, которая только одна и видит так четко детали внешние. Понятно мне, что настоящий портретист должен быть влюблен в свою модель, иначе он ничего в ней не увидит.

И еще, конечно, Шалва пленил меня тем, что никак не походил на «героя тогдашнего времени», богему двадцатых годов, в большинстве развязную, не ставящую перед жизнью общефилосовских вопросов. Внутренний мир Шалвы открылся мне уже в наших ночных разговорах.

Ленинградские вагоны прямого сообщения в те годы с утра весь день отстаивались в Москве, видимо, в столице формировали составы, отправляющиеся на юг только по вечерам. Вагоны отгонялись по Окружной дороге на Курский вокзал, их до вечера вместе с вещами запирали, а пассажиры могли, в течение дня оставаясь в Москве, осматривать столицу.

Весь длинный июньский день мы с Шалвою ездили и бродили по Москве, которую он знал лучше меня и мне показывал. Мимо нас скрежетали и лязгали трясучие — не в пример ленинградским, почти бесшумным — беспокойные трамваи, пролетали экипажи — их так много еще на улицах, — тянулись телеги с грузами. Машин было мало. Москва, пряничная, подсолнушная, булыжная, простоволосая еще кипела вокруг нас, теснила. После покоя ленинградских площадей и улиц с их торцовыми бесшумными мостовыми столица казалась ярмаркой, суетливой и пестрой. Утомившись теснотою, уставши выскакивать из-под катившихся со всех сторон колес и копыт, мы выбрали тихие переулочки Арбата, и в маленьком скверике на Собачьей площадке поцеловались впервые прямо на виду у прохожих. Для тех времен это было беспримерно, пуристы могли бы и милицию позвать.

С того мгновения мы Москвы не замечали. Передо мною сиял меняющий оттенки огонь поразительных хрустальных глаз, смотревших в мои неотрывно и восхищенно. И целовались мы удивительно: он бережно, как хрупкую вазу, брал мою голову в обе ладони и медленно целовал сперва в глаза, потом в губы и в волосы, руки, платье и говорил, что я необыкновенная девушка. Другие юноши называли нас «девчата», «девчонки», и «девушка» тогда звучало как тоже «отброшенное» в те годы слово «невеста». Я читала ему лирику Маяковского, и любимого Георгия Иванова, и свои стихи, и «Пятистопные ямбы» недавно «открытого мною Гумилева. Стихи он воспринимал без восторга, литературу знал так себе, ну что ж, студенту-технологу это можно бы простить! Зато вокруг него возникал какой-то иной поэтический ореол.

97
{"b":"248239","o":1}