Возвращаюсь к содержанию этой главы.
Итак, Гепало выдержал «хороший тон» во время и после отвратительного «бабьего бунта», описанного выше. Никогда не кричал, был с женщинами приветлив, все реже прибегал к излюбленному своему эвфемизму. Казалось, все идет «культурненько», как он мечтал.
Ждали генерала. Посещение лагерей генералами НКВД всегда было событием чрезвычайным: все чистилось, полы надраивались до яростного блеска, не жалели марли для занавесок и прочих украшений, постельное белье в прачечных доводилось до абсолютной белоснежности: женский лагерь при майоре должен был продемонстрировать именно «вечное женственное». Все были «на цирлах». В помощь новой рохле-сестре придана была и я, как имеющая опыт в таких светских приемах, и поэтому оказалась свидетельницей капитуляции майора.
Бараки были пусты: работяги днем трудились. Жарко натопленные, сверкающие солнечными бликами погожего дня, они даже немного «адикалоном» пахли, купленным майором чуть ли не на свои деньги. Стояли даже букеты из хвойных веток.
Комиссия, весьма довольная, во главе с окруженным свитой генералом, двигалась из одной казармы в другую. Майор сиял: такого порядка, такой чистоты, уюта генерал еще нигде не видел.
В одном из бараков, куда комиссия вошла, на верхней койке-вагонке лежала освобожденная по болезни блатная Любка Лянина. Та, из-за которой меня в Анжерке спихнули из сестер «на общие», когда я не признала ее пьяной. Лежала она на спине поверх тщательно заправленного одеяла совершенно голая, без трусов, но в бюстгальтере, который в лагерях именовался «лифтиком». Могучие ноги ее, обращенные к проходу между торцами коек, были от духоты распялены, как на гинекологическом кресле, и всю ее первично-половую суть ярко освещали солнечные лучи из противолежащих окон. Лежала она с книгой. Обычно урки ничего не читают, но Любка мне и нравилась тем, что была великая читательница.
Мы — комиссия — вошли. Дневальная, не заметившая позитуры Любкиной, кинулась ко входу с рапортом о состоянии барака. Комиссия двинулась в проход между койками, на верхнем ярусе которых пахом к проходу возлежала Любка. Тут ее заметили.
— Люба, накройся! — крикнула дневальная. — Накройся, Лянина! — закричали я и начнадзора… Любка не шевельнулась, а комиссия с генералом уже приближалась. Заскочив вперед, майор, избочась следовавший за генералом, подбежал к бесстыдно раскоряченной бабе и грозно зашипел, глядя на ее «причинное место» покамест сбоку: «Ты что, не видишь, мужчины вошли!» — Любка на минуту оторвалась от чтения, с презрением глянув вниз.
— А пошли вы на… — и снова обратилась к книге. В этот миг комиссия и генерал уже поравнялись со злополучной койкой и увидели всю панораму в фас. Кто-то хихикнул, кто-то ойкнул.
— Что же это, — сказал гневным тенорком генерал, — вы и за мужчин нас не считаете, заключенная? Неужели вам не стыдно?
Любка дала мужчинам вдоволь разглядеть ее рыжеватый пах и его содержимое, села на койке, не сближая бедер, неторопливо поправила лямку «лифтика» и отложила книгу.
— Горит у меня там, начальничек, — сказала хрипло, — охлаждаю: горит! Просит: — и взвыла, как умеют только блатные: — Дайте, дайте нам мужиков, начальнички, лишили вы нас всего человеческого. Дайте, говорю, мужиков! Хотя бы самых плохоньких!
И тогда майор Гепало, задрожав от стыда и гнева, рванул ворот мундира и тоненьким кошачьим голосом завопил:
— Б… — щи! Кошки проклятые! Вот они какие, товарищ генерал! Вот какие! Они меня, товарищ генерал, до сумасшествия доведут! Я из-за них жену ненавидеть стал, товарищ генерал! Освободите вы меня от этой женской зоны! Замучился я с ними! Я их воспитывал… Я их убеждал… — И тут он залился, не прибегая к эвфемизмам, таким пятиэтажным матом какому мог выучиться только здесь, а не на фронте, здесь на месте своей «воспитательной» работы.
— Б…! — визжал он. — Все, как одна! — Обернулся к начнадзора: — Десять…, двадцать суток этой б…ще! Судить ее! Срок прибавить за оскорбление начальства при исполнении слу… — воротник его душил. Все, кроме бесстрастно слушавшего его истерику генерала, притаили дыхание.
— Ну, чего орешь? — спокойно улыбаясь, сказала Любка. — Что они, — она кивнула на генерала, — бабьей… не видали?
Начнадзора стаскивал голую Любку с койки, она отпихивалась, требуя, чтобы ей дали «потолковать с начальством».
После матерной ругани майора кем-то было произнесено слово «проститутка». Тогда разъярилась Любка:
— А ты што?! — накинулась она на изрекшего это слово надзирателя. — Ты, што? Ты мне денег за давешнюю… давал, змей?! Давал?! Говори же, змей!
В самом деле слово «проститутка», совершенно литературное, оскорбляло блудливых девок до костей.
В лагерях, а быть может и в народе, слово б…, значит, просто похотливая податливая женщина. Проститутка же продается за деньги, и это позор. Настолько позор, что само начальство покрывало сидящих «за проституцию»: на перекличках называли какую-нибудь воровскую статью рядом с фамилией и другими данными. Так же поступали и с некоторыми педерастами.
— Оденьтесь, женщина, — спокойно сказал генерал. — Вас сейчас отведут в карцер. — Надзиратель, которого Любка недвусмысленно обвинила, в истинном или ею придуманном сближении, стоял бледный: это очень каралось, вплоть до суда — сближение с заключенными. Багровый майор, взрыдывая, все кричал, какие они все… Эвфемизмов в его жалобах не было, генерал вельможно и брезгливо морщился. Когда Любку повели в кондей, он взял брошенную ею книгу. Это была «Сага о Форсайтах».
Поведение Любки одобрили все ее подружки и весь кондейный срок посылали ей курево, еду лишнюю, теплую одежду. Сыграл ли роль этот эпизод, точно сказать не могу, но скоро женлагерь расформировали, направили в систему Сиблага, где половой режим был слабее. Однако, Любки среди нас не было: то ли осудили, то ли отправили на дальний этап.
Так печально и фарсово вся воспитательная работа майора Гепало, искреннего культуртрегера, пошла насмарку!
Глава VI
Бычок
1. Труд в лагерях
«…Все это было бы смешно…»
«Задушевная сторона жизни одного дня».
Л. Толстой
— А вы… — бригадирша, глядя на меня то ли хитро, то ли насмешливо мигнувшим оком, помолчала, подумала… — Вы, пожалуй, идите-ка воду на кухню возить. На бычке.
Кончился карантин. Нас, прибывших в Арлюк из ликвидированной зоны Беловского лагеря, распределили по бригадам. Сегодня утром мою рабочую бригаду в мороз ниже — 40° «гонят» в степь «по сено».
Уже не раз бывала я на «общих», но в ИТК, лагерях индустриальных, при сорока градусах не работали, это были самые радостные дни для работяг, хотя их часто восполняли за счет выходных. Здесь же, в системе лагерей сельскохозяйственных, при нужде работают от звезды до звезды, на машинах к объектам работ не подвозят, градусов не соблюдают: скотину надо кормить при любых условиях.
Несколько дней назад, разобравшись «по шесть», мы прошли под конвоем от арлюкского вокзала снежной бескрайней равниной, без единой веточки и, как зимою казалось, без единой балочки. Уныние пейзажа угасило смех и шутки в рядах: каждая припоминала то дурное, что слышала о Сиблаге. Все мнения примиряло общее соображение: тут сельское хозяйство, стало быть, голодать не должно. К этой зиме 50 года страшный, подлинный, скосивший миллионы зеков голод прошел и в прежних наших, промышленных, лагерях, но воспоминания о нем у выживших были еще свежи, и зеки постоянно опасались ухудшения режима питательного. Сердце и у меня падало: как-то проживется здесь еще пол моего срока. В условиях заключения и месяца достаточно, чтобы помимо голода исчезнуть по разным причинам.
Мне о Сиблаге рассказывал В. Г. Щербаков, прибывший оттуда в режимные лагери в пору, когда объединяли 58 статьи. Несколько лет назад здесь тоже голодали люто, так, что если в бачке с похлебкой, принесенной для бригады в барак (общих столовых не было, как не было «прожарок» — вошебоек, электросвета и прочих благ цивилизации), попадалась сваренная крыса, ее, изматерив кухонный персонал, выбрасывали, а похлебку все-таки съедали, наученные горьким опытом объяснений по этому поводу с начальством. Тараканы даже считались «полезным приварком». Женщины и девушки, и порядочные и проститутки, — ходившие тайно по мужским баракам, — хлеб — плату натурой, полученную ими, обязательно «перед употреблением», чтоб не обманул, — зачастую торопливо съедали в процессе самого «употребления».