Так вот, эрзац-пирожные делали этот уют.
Натуральная брюква насыщала. Без карточки можно было получить так называемый gemusesuppe — брюквенный — овощной суп в каждом питающем предприятии, кроме самых фешенебельных. И, противный на вкус, но все-таки углеводистый, зуппе этот, быть может, спас жизнь не одному расконвоированному советскому пленному. Без карточек была и рыба, но она случалась редко. Из расконвоированного лагеря Вустрау под Берлином, где мы одно время жили, мужчины иногда (ежедневно было накладно) ездили в Берлин, где в столовой францисканских монахов можно было без карточек (а их у пленных вообще не было) съесть и гемюзе и рыбу. Все это была отлично продуманная государственная система общественного питания, включающая и «отверженных».
Но вернусь к «садам». С корзиночкой и в фартучке — «под немку» я отправилась в эти сады, чтобы у сговорчивых хозяев купить на деньги витаминную еду, в нашем пайке дефицитную. У садовладельцев работала советская молодежь — «остовцы», сдаваемые им государством за небольшой налог. У приветливого немца покупаю фрукты. Исподлобья глядят на меня наши девчата, работавшие в саду с лопатами и граблями. Спрашиваю по-русски, как им у этого хозяина живется. Мы в то время очень этим интересовались (для газеты), так как казаки и власовцы начали кампанию за улучшение положения восточных рабочих. Свободно живущим русским (советским) даже разрешали выбирать себе жен из девушек «остовок», и замужество такое освобождало девушку от «рабства». Наши казаки-ландскнехты, чающие обретения свободной России, приходили в женские общежития предприятий с особо тяжелым режимом или трудом, указывали пальцем на самых истощенных девчат, объявляли их своими «невестами» и уводили как своих жен. Кто так и вправду женился, кто нет, но девушка дальше работала уже «по вольному найму» что было спасительно.
Вернусь, однако, к эпизоду в Садах. Девчата ответили: живется вполне терпимо, хозяин сытно кормит, главное и борщ варят, и не бьет… А вот у соседа… начала было девчонка… Но тут хозяин, видно понявший суть нашего разговора, перебил и любезно мне улыбаясь, сказал: «Хороший хозяин понимает: если свинью плохо кормить, от нее будет мало дохода». Больше я к этому «хорошему хозяину» за фруктами не ходила.
В парке Сан-Суси воскресными вечерами местные жители не появлялись: там совершала прогулки иноземная молодежь из Садов и прислуга из потсдамских особняков. Русские, украинцы ходили стайками, как в России. Слышались гармонь и пение. И гогот наш беспардонный, и визг. Парни стояли в классических деревенских позах: избочась рукой в бедро с шапочкой на глаза. Но парней было мало. Танцы во время тотальной войны в Германии воспрещались, как и всякие публичные увеселения, закрылись даже театры. Только кино работало. Но наша молодежь все-таки отстукивала каблуками с «приговором» в укромных уголках, подальше от взоров шуцмана. И семечки, несмотря на запрещение, лузгали, быть может в посылках присланные с родины. Остовцам посылки из дому разрешали. Военнопленные же советские были посылок лишены: Сталин заявил, что своих пленных считает изменниками родины, и СССР в Международный Красный крест не вступил. Поэтому, голод так нещадно косил советских военнопленных.
После гулянья парк убирали те же остовцы, застигнутые шуцманами за чем-то запретным. За порчу зелени следовала кара, но ее наши все-таки портили, от злобы. Злоба на «неметчину» у остарбайтеров было огромна, да и у всех иностранных рабочих, как при всяком внеэкономическом принуждении к труду. Да и служила злоба проявлению патриотизма, даже у тех, кому и неплохо физически жилось.
2. Катя
Парк Сан-Суси в Потсдаме окружали дачи императорской элиты и, полагаю, в них жили ее потомки, так как национал-социализм ни у кого, кроме евреев и репрессированных инакомыслящих ничего не отнимал (впрочем, семьи не преследовались), а нынешние германские нувориши жили в других не менее приятных, чем старомодный Потсдам, местах и дворцах.
За решетками драгоценной работы в Потсдаме прятались молчаливые дачи-дворцы, окруженные вековыми дубами и липами, когда-то священными деревьями тевтонов. Очень редко, тихо шурша по асфальту тенистых красивых улиц, проплывали дорогие машины. Все частные автомобили были реквизированы для нужд войны, эти же либо оставили особо знатным владельцам, либо те имели высокие посты в нынешнем райхе. Парковый покой. Тишина… Удивительное безлюдье.
Раз, заблудившись среди парковых дачных владений, я обратилась с вопросом, как пройти в дворцовый парк, к шоферу, мывшему дорогой мерседес возле открытых ворот нарядной дачи. Он не понял вопроса по-немецки. Спрашиваю по-русски, и тогда он кричит вглубь двора: «Катья!». Из-за угла дачи выходит Катя.
Крахмальная наколка и фартучек горничной из дорогого русского кружева. Под обеими подмышками держит двух выхоленных жирных шенков. Услышав мою русскую речь, она взвизгивает, роняет щенков на землю так, что у них екнуло, и бросается ко мне.
— С России! Хосподи, вы с России! А давно? И что там о войне слышно, мы ведь тут, в этой тюрьме, ничого не знаем!
Выясняется, что с советскими русскими она почти не встречается, ее на гулянья в парк не пускают «из-за этих гадов», — она кивает на щенков. Ее сытый вид и нарядность заставляют меня сказать, что ей жаловаться грех: ее доля несравненно лучше, чем у других девчат? Катя вздыхает, оглянувшись на окна, и начинает щебетать, как истая украинка:
Да уж, живу хорошо! Только в кино я видела такое життя раньше. Жалиться, конечно, грех. Барыня меня любит, работа моя — только ее одевать, причесывать, лечить, да вот еще за ихними кутятами проклятыми доглядать. У, Ледаще! А все-таки так бы голову ей и оторвала. Ведь, гражданочка, в рабстве я у нее, в рабстве! А она мне ещё говорит: «Я тебя, Катя, за немца замуж выдам!» Тьфу! Ведь я в школе лучше всех училася. Комсомолкой была, может, на инженера бы выучилася… Лучше б мне с нашими девчатами горе принимать, чем за энтой старухой ухаживать, да ей улыбаться… Тьфу! Да еше меня называет «малорос, малорос!» Тьфу! — Она опять осторожно озирает хозяйские окна и подбирает с земли брошенных щенков.
Я говорю ей, что сейчас важно нам, русским, сохранить жизнь и силы. Если даже немцы победят, России будут нужны люди, чтобы бороться с немецким влиянием.
— А то еще я думаю, гражданочка, — Катя переходит на шепот: — а если наши победят, что они с нами сделают, кто в Германии работал? А? У нас тут как-то наших военнопленных на работу пригоняли, так они и то боятся. Про нас, будто, Иосиф Виссарионович говорил, что мы — изменники Родины. Правда это? Неужели правда?
Отвечаю, что едва ли «наши» ее расстреляют, но комсомолкой ей, конечно, уже не бывать.
Шофер, слушающий нас (он оказался бельгийцем), широко улыбается, радуясь встрече компатриоток и, прдмигивая мне, показывает на Катю: «Сталин, Сталин, Любит Сталин!»
Катя, как и другие наши юноши и девушки, была привезена в Германию насильственно вскоре после оккупации Украины, «Казали нимци, чтоб в районном селе собралась вся молодежь от 15 лет, будут объяснять «новый порядок», На кой он нам был, ций новый порядок! Однако родители просили: идите, не противьтесь, а то хуже не було бы! Многие из любопытства пришли из окрестных сел, на бричках и пешие, иные и босиком. Казалы: «Комсомольцам ничего не буде от нимця». Пошли и комсомольцы. Собрали нас, человек пятьсот, возле клуба», — рассказывала девушка. Разъяснив на собрании порядки третьего рейха, права и обязанности «восточного населения», окружили клуб танками, детей «покидали у машины» и увезли в неволю. Парни кое-какие убежали, девчата не сумели. А потом их во время санобработки в бане, голых, унизительно осматривали «хозяева», выбирая по вкусу самых здоровых. Сын хозяйки — офицер тогда выбрал для матери Катюшу, проверив через врача и удивившись ее девственности.
Подобных рассказов слышала я много. Кто попал в облаву на базаре, кто в кино, дома у иных оставались маленькие дети… Как-то в Николаеве, придя на базар, попала в облаву и я. Едва отговорилась, что уже работаю, a то и «связи» не помогли бы, так жестоки были эти облавы.