— Одни остатки усадьбы, одни, батенька, остатки-с! Я теперь в Шелкозаводске обитаю, в имении нашем. Подагру лечить приехал, у Шан-Гиреев остановился.
Щуровский неотрывно глядел на Эмилию: она видела Лермонтова. Теперь она — живой осколок его горестной судьбы. Помнит его голос, знает манеры. Эти старческие пальчики были прекрасны и так же легко ложились на ладонь язвительного офицера.
Прежде он воспринимал Лермонтова только через его творения. Их создатель мыслился нетелесно, гением идеальным. Этим летом в Пятигорске соприкосновение с остатками вещного, еще живущего мира, окружавшего поэта, пробудило подобие близости житейской. Он увидел, узнал человека, офицера Михаила Юрьевича, а сейчас еще и Мишеля, хрупкую жизнь которого так легко было украсить или измять и даже убрать вовсе. Вот таким Лермонтов всюду теперь виделся, но только поцеловавши узловатые пальчики, он ясно осознал это для него новое «чувство Лермонтова». Господи, ведь глаза, в которые он теперь смотрел, когда-то улыбались Мишелю!
Эмилия, конечно, узнала в Щуровском одного из организаторов июльского церемониала — все распорядители в тот день ходили с пышными кокардами из синих и белых лент на левой стороне груди. Она погрозила пальчиком Висковатому: «Вам, именно Вам, следовало бы увидеть наше торжество 15 июля. Как прекрасно было все организовано! В траурном шествии дамы несли венки, 27 депутаций и от каждой — венок. Самые красивые были от гвардейских офицеров, армянского общества и администрации города. Были депутаты из Петербурга, от Николаевского кавалерийского училища. Его начальник, полковник Бильдерлинг, прислал телеграмму, и это… как его, общество… ну… драматических писателей тоже — телеграмму. Подписал Аполлон Майков — Вы, конечно, знаете его чудные, чудные стихи.
— А туалеты дам!.. Знаете, это ведь, собственно, и не праздник был, а ну… вроде общественной панихиды. Мы посовещались: строго, но чтобы — elegante. Я глядеть не могла без слез на гирлянды и фонарики иллюминации: все представлялся мне наш молодой бал в этом гроте, последний Мишеля бал… За сорок лет со дня смерти такой истинно народный праздник был впервые!
Щуровский не выдержал:
— Сорок лет молчали, будто не было у нас Лермонтова.
Тут вмешался Хастатов:
— Помилуйте, как молчали?! Вот уж десять лет собирают в Пятигорске, именно в Пятигорске, деньги… народные деньги на памятник Лермонтову. В «Листке» идут объявления… Герсеванов и другие ученые лекции публичные читали. Сборы — на памятник…
Висковатый, усевшийся в сторонке, ближе к свету, и просматривавший газеты, принесенные Щуровским, сказал:
— В отчетах пишут, что 15 июля сумма сбора достигла 22 тысяч.
— За 10 лет — 20 тысяч Лермонтову! Не маловато ли?
Это была дерзость, и Эмилия скосила глаза на Щуровского: и пробормотала, что в ее киоске сумма была наивысшей: у современницы поэта, а нынче и у родственницы его, покупали особенно охотно. Щуровскому эта еще крепкая старая дама нравилась меньше и меньше. Он неотрывно наблюдал за нею.
— Нынче скучно здесь, — повторила она, меняя разговор, и подумала, что Щуровский «из семинаристов».
— Да, на Водах нынче не слишком людно, — заметил, астматически хрипя, помещик. — Я ожидал большей толкотни… Убытки-с! За лето всего восемнадцать ящиков моих коньяков с Шелковских заводов продано…
— Это «Райские слезки?!» — удивилась Эмилия. — Его так хорошо покупали в киосках в день памяти Мишеля. И на обед поминальный брали ящиками…
Астматический господин поморщился:
— Вы, дорогая, забываете: то был жертвенный коньяк. Вы продавали его в киосках с целью благотворительной, на памятник Лермонтову, но ведь я за него ни копейки не получил…
Эмилия подняла брови:
— Вы точно жалеете, точно упрекаете…
— Ну что Вы, что Вы, это я так… Мой долг… Родственный-с… А съезд на Воды невелик потому: в российских губерниях неурожай…
— А быть может, события петербургские…
Эмилия даже привстала от волнения:
— Конечно, когда прямо на улице злодеи убивают помазанника Божия, царя-освободителя, какие могут у порядочных людей быть курорты… Вся страна в трауре… Я, узнавши, несколько дней разговаривать не могла… — Заслезившиеся глаза снова были промокнуты кружевным комочком…
Висковатый приблизился с газетой: — Вот послушайте. — Среди множества объявлений — о сдаче комнат, о пикниках вскладчину, магазинных реклам — он отыскал статью с оценкой отшумевшего лермонтовского дня.
— «Пятигорск и случайно собравшиеся в нем представители всей России, весь день посвятили чествованию одного из тех талантов, которыми гордится нация, и которые свидетельствуют о степени ее развития…»
Эмилия хорошо знавшая эту статью, беззвучно шевеля губами, с упоением повторяла за Висковатым текст: «нация… степени развития…»
— «Отдание должного должному, воздание подобающей части по заслугам… свидетельствующее о нравственной возвышенности народа…»
«Народа»… — прошелестели увядшие уста..
— Чиновник писал, — с усмешкой сказал Висковатый. — Однако тепло. «Желательно, чтобы даже после постановки памятника, высочайше разрешенного, — Эмилия вздохнула: разрешивший уже не существовал, — празднество это было ежегодно, — читающий повторил: ежегодно! — источником добрых дел, в память человека, который воспел наши горы, первый познакомил Россию с прелестями Кавказа…»
— Ежегодно отмечать день Лермонтова предполагается. А? — Он восхищенно обвел глазами слушателей. — Родственникам, постоянно здесь живущим, и подхватить бы такую инициативу. А?
— Родственникам неудобно, — жеманно потупилась Эмилия. Хастатов, дыша с натугой, повторил: — «Неудобно-с».
— Ведь, весь тот день был нами… городом Мишелю отдан… — прощебетала старая дама.
«Не маловато ли, за сорок лет один-единственный денек», — снова едко подумал Щуровский, но вслух произнести такую неучтивость уже не решился. Он все внимательнее присматривался к увядшей «Розе Кавказа», как некогда называли ее пятигорские офицеры.
Висковатый обратился с расспросами к Хастатову. Тот отвечал, хрипя, вытирая пот со лба, полный важного сознания, что «работает для истории».
— Вам, вероятно, говорили у Шангиреев, что нынче в Пятигорске назначена комиссия, чтобы определить точное место дуэли Михаила Юрьевича с Мартыновым. Место это неизвестно никому из тех, с кем я говорил, не знаете ли вы…
Щуровский, оторвавшись на минуту от разговора с Эмилией, которая повторяла ему рассказ о бале, молодо и горячо воскликнул:
— Позор это, позор, господа! Сорок лет прошло, и удивительное молчание царит об обстоятельствах этой гнусной дуэли! Место ее позабыли, и все, связанное с Лермонтовым, чем дальше, тем более забывается. Надо все, господа, сделать, чтобы установить, пока еще есть свидетели живые, место, где его священная для России кровь пролилась!
Эмилия слегка покраснела и, помолчав, произнесла:
— Никто, никто место это не найдет нынче. Изменилось все тут. Леса вырубили. Аким Павлович, муж мой, искал то место, кажется, молодым еще, да позабыл. Где-то у Перкальской скалы была дуэль. Где уж отыскать! Я там и не была в те времена.
Щуровский посмотрел на Хастатова. Тот прохрипел:
— «Не знаю, сам не бывал-с», — но вдруг хлопнул себя рукою по лбу: «Позвольте, господа! Ежели комиссия место ищет, так я знаю, кто это место помнить может. Был у нас дворовый человек Евграф Чалов, конюший наш. Он дуэлянтам коней давал и жив еще. Приходил ко мне недавно, сливы приносил из собственного саду. Надобно его отыскать!»
Висковатый торопливо записал в книжечку имя и приметы бывшего крепостного.
Щуровский, торопясь исправить возникшую было неловкость от своего восклицания, снова любезно обратился к Эмилии:
— В вашем доме, сударыня, слышал я, и состоялся роковой вызов? — осторожно спросил он.
— У нас, как же, у нас, — снова защебетала старушка. — Я уже в печати об этом рассказывала. Ну, а вам, коли вы Мишеля поклонник, еще расскажу.
Где-то вдали заиграл на скрипице и запел слепой нищий: — «Что же мне так больно и так трудно», — зазвенело в гроте. Эмилия точно от назойливой мухи отмахнулась от занесенной ветром мелодии и привычно, по былой моде жеманясь, начала рассказ об «ужасных, ужасных» июльских днях 41 года.