— Думаю, что удастся. Ему верят, как никогда и никому. Да что там! Ему верит страна. Его уважают даже те, кто должен ненавидеть. Недавно, с месяц назад, институт Гэллапа провел опрос: кто ныне самый популярный лидер? Ну, королева для англичан вне конкуренции, если, конечно, они не придерживаются крайне левых взглядов, все-таки символ государственности, ну, что ли, самой незыблемости, стержня и так далее. — Ветлугин говорил возбужденно. Это было ему свойственно, когда он старался что-то важное объяснить и доказать. — Кто же оказался первым? Догадываетесь?
— Джон? — скуповато удивился Взоров.
— Да, Джон Дарлингтон. Впервые в истории нации профсоюзный деятель оказался самым популярным лидером. Представляете?
— Значит, вот почему он взялся двинуть это дело? — заволновался Взоров. — А я-то не знал!
— Между прочим, я об этом написал, но в газете не поняли: мол, что за сенсация? Мол, напиши о нем очерк и объясни. Я напишу, конечно. После митинга и напишу.
— Обязательно напиши, — твердо поддержал Взоров.
— Беда в том, и вы, наверное, об этом знаете, — продолжал Виктор, — что Дарлингтон меньше чем через полгода уходит в отставку. У них же как? Шестьдесят пять — и привет! Исключение лишь в чрезвычайных обстоятельствах, например, для Черчилля во время войны. А так — закон и традиция.
— Очень жаль, — посетовал Взоров.
— Я думаю, — убежденно говорил Виктор, — Дарлингтон сдвинет эту глыбу, а тогда борьба за мир станет не эпизодической резолюцией съезда БКТ[2], а общим профсоюзным требованием. Главное же — изменится политическая программа лейбористской партии. Движение за безъядерную Британию станет всеобщим. Вот увидите!
«Ну уж не знаю, увижу ли?» — подумал Взоров — спокойно, без печали.
— Простите, Федор Андреевич, вы что-то хотели мне сказать, а я увлекся.
— Очень важное ты мне сообщил, — произнес Взоров. — Нет, не рядовой это митинг, не рядовой. — Он долго молчал, потом прямо посмотрел Ветлугину в глаза. — Так вот слушай, Виктор, и не перебивай, условились? — Тот кивнул. — Со мной может случиться непоправимое. Врач, конечно, нужен, но тогда я попаду в больницу, а этого нельзя. Я постараюсь сам выпутаться. Но если вдруг… В общем, постараюсь все объяснить. Выпей коньяку, — улыбнулся он тепло, по-отечески, — а то сжался, как зайчишка перед гончей… Ну вот. Я тебе не рассказывал, что у меня с детства был неразлучный друг Митя Ситников, друг мой ситный. Мы с ним и в школе вместе учились, и в техникуме — в железнодорожном, в Коломне, а потом и в институте в Москве. Осенью сорок первого вместе в ополчение записались, хотя были на брони, но октябрь, враг у самой Москвы. Н-да… — Взоров вздохнул. — И погибнуть должны были вместе, но я выжил, а он, значит, там. — Взоров сумрачно помолчал. Продолжал глухо, устало: — После войны как-то не думали, все еще близко было, да и жить спешили… А потом забывать начали… Ну а теперь о войне вспомнили, как и помнить надо. В общем, там, где погиб Митя, недавно памятничек соорудил… Вернее, на кладбище у церкви, у деревни Изварино. Ангелина Николаевна знает… — Взоров провел ладонью по лицу, помассировал пальцами лоб. — Я напишу кое-что, очень коротко. В случае чего — передашь. Договорились?
Ветлугин кивнул. Он мял сигарету.
— Кури, не стесняйся, — сказал Взоров.
— Нет, я, пожалуй, покурю в холле, — подавленно произнес он.
— Ну, как хочешь.
Взоров достал из письменного стола гостиничную бумагу с именем отеля, адресом и номерами телефонов, уселся в деревянное кресло с подлокотниками, задумался…
Ветлугин же, сидя в низком мягком кресле в просторном притемненном холле, глядя непонимающе в приглушенный телевизор с дрыгающимися безголосыми певцами какой-то рок-группы, жадно куря сигарету за сигаретой, в подавленности думал, что действительно все может случиться. Взоров зря не станет предупреждать, а значит, если он, Виктор, не позовет врача, то, может быть, всю жизнь будет себя казнить. Но в то же время, понимал он, нельзя не подчиниться его воле — ведь это право каждого человека распорядиться собой так, как считает нужным. Более того, Взоров ему не простит, если он все-таки проявит, так сказать, инициативу… Ничего не решив, минут через десять Ветлугин вернулся в номер.
Взоров как раз перечитывал исписанный наполовину листок, сложил вчетверо, засунул в конверт, тоже с именем отеля, адресом и телефонами; послюнявил, заклеил, протянул Ветлугину.
— Это на самый крайний случай, — улыбнулся устало, задумчиво. — Надеюсь, что не понадобится, но одна просьба там очень существенная. Считай, это мое завещание.
— Федор Андреевич, — взмолился Ветлугин, — давайте я все-таки вызову доктора.
— Решили, — недовольно, с жесткостью в голосе произнес Взоров. — А теперь расстанемся. Предупреди, чтобы не тревожили утром. Объясни Дарлингтону и Джайлсу, не пугая, что чуть приболел и не смогу быть на заседании исполкома, но вечером обязательно хочу повидаться, прежде всего с Джоном и Эвелин. Тебя жду, ну, скажем, в два часа. Договорились?
— Хорошо, Федор Андреевич.
— Ну, а теперь давай свои таблетки.
— Я их положил на ночной столик.
— Вот и ладно. Ну, прощай и не печалься.
— До свиданья, Федор Андреевич.
Взоров пристально взглянул в глаза крестнику, опять устало улыбнулся и опять похлопал его по плечу — слегка, по-отечески.
— Все будет хорошо, Виктор, вот увидишь, — сказал уверенно, с той силой убеждения, какую умел внушать всем, кто его близко знал.
V
Взоров, оставшись в номере один, прочел краткую инструкцию к приему снотворного — она ничем не отличалась от той, которой поляки сопровождают свой «реладорм»: по настоянию Лины он именно им пользовался в последнее время. Таблетку рекомендуют принять за час, по крайней мере, за полчаса перед сном и гарантируется успокоение, а при пробуждении свежая голова. Он решил принять полторы таблетки.
Раздеваясь, Взоров думал о том, что правильно сделал, написав завещание — «на всякий случай…». Однако теперь он был уверен, что здесь, в Лондоне, оно не понадобится — «все будет хорошо…». Он чувствовал анемичную ватность в груди, но э т о не беспокоило его: на два дня он соберет в кулак всю свою волю и, что нужно, свершит. Он уже знал, что докажет свою правоту тем, кто в Москве сомневался в необходимости этой поездки. Здесь же найдет самые точные и доходчивые слова, чтобы, если не убедить, то хотя бы смутить тех, кто сомневается в миролюбии СССР. Он уже верил в успех, и эта вера лечила и успокаивала его, пожалуй, больше, чем лекарство.
Лежа в постели в полумраке, — в окне зыбко дрожал многоцветный отсвет названий отелей и баров (это была сплошь гостиничная улица), и постоянно пульсировали, как накатные волны, лучи автомобильных фар, — Взоров все-таки чуть тревожился, что непоправимое (мы всегда невольно ищем синоним смерти) может случиться, и он не проснется. Но эта малая тревога не возбуждала сердце к бешеному колотенью, наоборот, оно как бы отсутствовало в вязкой ватности груди. А потому он спокойно ждал, когда снотворное отключит сознание: в любом случае он сделал все, что следует, даже написал, чтобы его похоронили там, где он поставил пирамидку Мите, то есть на прицерковном кладбище под Изварином. Он никогда раньше об этом не думал, наверное, потому, что так крепко еще никогда не прихватывало. Но он был доволен, более того, рад, что теперь знал, где у п о к о и т с я.
Жизнь его была при всем внешнем благополучии внутренне нескладной. Он жил, как и большинство его поколения, в скрытой раздвоенности между собой истинным, своими убеждениями, и тем, каким он должен был казаться другим, каким его хотели видеть, да что там! — каким требовали, чтобы он являл себя. А в последние годы раздвоенность эта углубилась, когда он оказался в подвешенном состоянии — между семьей, которую д о л ж н о с т ь запрещала ему оставить, и любимой женщиной. Цельным же он помнил себя только в те Митины годы, и теперь был тайно рад, что именно туда, к нему вернется. И потому Мите, лежа в гостиничной лондонской постели, он требовательно и наставительно, как всегда между ними было, говорил: «Подожди. Разве не понимаешь, что мне надо еще задержаться? Куда я денусь? Ясно же, что приду…»