Наступило молчание.
— Десятиэтажные дома, — наконец сказал Буданов, — в Синеборье?.. Как-то трудно вообразить. — Он пристально посмотрел на Андрея Сильченко: — Хочу вам, молодой человек, как представителю нового поколения, к тому же загранработнику, поставить такой вопрос: чему вы отдаете предпочтение — Синеборью или Египту?
— Не совсем понимаю, — смутился Андрей.
— Ну все-таки? — настаивает Буданов.
Андрей растерялся.
— Ну, не знаю даже. Не принято как-то обсуждать такие вопросы. Да я, честно говоря, и не задумывался об этом.
— А вы как ответите, Леонид Александрович?
Жгутов сидел насупившись, сердитый. Он тяжело посмотрел на профессора, отвечал тихо, каким-то изменившимся, глухим голосом. Ему было трудно говорить, потому что вопрос был трудный. Но он не имел права не принять профессорский вызов.
— Я глубоко вас уважаю, Сергей Константинович, прежде всего за высокую интеллигентность. Интеллигент не может не мыслить критически. Мне часто кажется, что тот, кто не мыслит критически, попросту не интеллигент. Но я на стороне того критического мышления, которое, что-то отрицая, в то же время и что-то утверждает, как правило, лучшее и высшее.
— Совершенно справедливо, — согласился Буданов и с улыбчивой хитрецой посмотрел на Жгутова.
Леонид Александрович догадался, о чем хотел бы спросить профессор. Предупреждая его вопрос, он продолжал:
— Я понимаю, что у вас на языке, Сергей Константинович: считаю ли я себя таким интеллигентом? Отвечу так: в моем случае это не самое важное. Потому что важно то, что люди обо мне думают. У меня сейчас особое положение. Я не только должен думать, я должен решать. А это очень нелегкое дело.
Жгутов помолчал. Ему вспомнилась деревня Истошня, Водневы — Илья Семенович и Серафима Гордеевна, цветная фотография на стене, на которой толстый Джон и худенькая Зиночка и две веселенькие девочки в белых платьях-раструбах. Он твердо сказал:
— Я никогда не позволю себе поставить такую дилемму: Синеборье или Египет, Синеборье или Гана или что там еще?! Я знаю — и то, и другое нужно. Но Синеборье — моя ответственность: здесь я призван думать и решать.
— Хитер, хитер Леонид Александрович!
— Не без этого, Сергей Константинович. А как вы сами ответите?
Лицо Буданова стало серьезным и строгим. Взгляд как бы ушел в глубину. Резко обозначились глубокие старческие морщины.
— Я как человек, уже пришедший к итогу своей жизни, как русский человек, — подчеркнул он, — с совершенной определенностью отвечаю — Синеборью! — И, повернувшись к Андрею Сильченко, резко сказал: — А вы, молодой человек, меня крайне изумили! Неужели вы никогда об этом не думали?! Удивляюсь!
Пристыженный Андрей Сильченко пожал плечами и промолчал.
Подоспел чай. Софья Владимировна озабоченно оглядела спорщиков. Вдруг в дверях тихо появилась Домна Дмитриевна. С укором заговорила:
— Что же вы все спорите?! Что же вы все сражаетесь?! Не пора ли умиротвориться? Стать добрыми, простительными, тогда и счастье придет, и радость. И уж хватит-то нападать друг на дружку.
И ушла тихонько.
Все почувствовали себя неловко. Больше всех переживал пристыженность Сергей Константинович. Он не мог успокоиться, все сетовал на себя, повторяя: «Как же нехорошо получилось, расшумелся…»
После чая Жгутов и Андрей Сильченко сразу же попрощались. Наденька выбежала их проводить. На пороге пораженные остановились. Медленно плыли белые хлопья — зима! Андрею почудились тихие звуки старинного вальса. Но вокруг была глубокая тишина. Сквозь снежную завесу замутнело проглядывал месяц.
— Первый снег красив, — задумчиво сказал Жгутов, ступая сапогами на пушистую белизну. — Но вот и беда с ним.
Где-то очень далеко вдруг завыла собака, и в тон ей тоскливо и жалобно откликнулся из конуры болеросовский пес. От неожиданности сердце у Наденьки упало.
— Ой, — воскликнула она, — как страшно!
— Что с тобой, Наденька? — забеспокоился Андрей.
— Не знаю, — с дрожью в голосе ответила она.
— А когда я смогу тебя увидеть?
— Приходи к нам завтра обедать, Андрюша, — предложила она, испуганно добавила: — Ой, что-то у меня так тревожно на душе. Мне страшно. — И тут же сердито прикрикнула на пса: — Перестань сейчас же выть!
Но он продолжал выть в безнадежной тоскливости, жалобно.
— Не к добру это, — сурово произнес Жгутов, остановившись. — Ну прощай, Надюша.
— До свидания.
— До свидания, — сказал Андрей.
— До свидания, — отвечала она.
В жгутовском газике было морозно. От железок леденели руки.
— Совсем плоха Домна Дмитриевна, — сказал Жгутов. — А ты знал раньше профессора?
— Знал.
— Замечательный старик, — задумчиво продолжал Жгутов. — С ним поговоришь — для собственной мысли простор открывается.
Жгутов помолчал в раздумье. Напористо стучал мотор, разогреваясь.
— И все-таки он как-то свысока на нас смотрит. Как думаешь?
— С высоты возраста, — предложил Андрей обтекаемую формулировку. А сам все удивлялся необыкновенности ситуации, в которой он оказался, необыкновенности разговоров.
— Может быть, и так, — согласился Жгутов и включил скорость.
6
Петр остановил газик, не доезжая учительского дома. Федор Васильевич тяжело вылез из машины, прошел к забору, где была уличная скамейка, встал на нее, вглядываясь в окна. Его силуэт едва различался в снежной мути.
— Любви все возрасты покорны, — напел Петр.
— А кто там живет? — спросил Седов.
— Софья Владимировна, учительница. Высший класс. Мадонна, — пустозвонил Петр: устал за день, уверен был, что Седов сейчас заерзает от любопытства и придется все пояснять с самого начала. Но Седов промолчал.
— Платоника, — продолжал Петр, как бы разжигая интерес заезжего. — Дровишки, картошка, чтобы поблагодарила. Слова Софьи Владимировны что золото для директора. Посмотрит — рублем подарит. Гордая, сколько лет уже вдовствует. Но тут профессор зачастил ленинградский. Понятно, у Федора Васильевича — ревность.
— Перестань, — презрительно бросил Седов. — Самому-то не противно?
— Могу и перестать, — легко согласился Петр. Однако молчать он не умел: — А вообще-то, я женщин не уважаю. Им платоника что козлу кафтан. Они напор любят. Я лично…
Седов открыл дверцу и молча вылез на дорогу. С приятностью вдохнул свежий сыроватый воздух. Снежинки нежно касались щек и таяли. Прошелся, разминаясь. На душе было радостно.
«Как тихо, — подумал он. — Как одиноко. Какая ясность в желаниях, в мыслях. Так бывало только в детстве: грустно и счастливо. Как хорошо!»
Подошел Федор Васильевич.
— Как хорошо! — сказал Седов.
— Да-а, — неопределенно протянул Прохоров. Подумав, добавил: — Хотел с профессором о посылочке договориться. Жена тут письмо прислала. Она у меня в Ленинграде почти постоянно живет, с внучкой возится. А они мирно беседуют. Ну чего ж мешать? Завтра и зайду. Да-а.
Федор Васильевич помолчал, думая. Был он подавлен, горбился, особенно придавленность его плеч подчеркивалась снежными эполетами на пальто. Посмотрел исподлобья на Седова, устало и подозрительно, но спросил мягко, по-отечески:
— Поедешь-то завтра со мной в совхоз?
— Обязательно, — ответил Седов.
— Ну ладно, — покорно сказал Прохоров, протягивая руку. — В общем, давай-ка ты ко мне переселяйся. Я, можно сказать, бобыльствую. Веселей будет. А дом мой — вон, третий отсюда. Ну, прощевай.
Седов подумал, что уже дал согласие Дарье. Он посмотрел Федору Васильевичу вслед.
Уходил Прохоров сгорбившись, по-стариковски медленно. В свой холодный и пустой дом. Чтобы побыстрее там переспать. А пораньше с утра опять за дела. За трудные бесконечные совхозные дела. В них была его жизнь.
— Давай в гостиницу, — недружелюбно сказал Седов, заняв переднее директорское место.
Оскорбленный Петр, против обыкновения, промолчал.
Седов легко взбежал на второй этаж, толкнул дверь в темноту комнаты, убежденный, что в ней никого нет, и решивший сразу бухнуться спать, чтобы пораньше пробудиться. Он зажег свет и опешил: у окна стоял высокий, красивый парень. В руках он держал стакан, а на столе — заграничная бутылка. Андрей Сильченко, дружески улыбаясь, направился к Седову.