Дарья и дочь ее Настенька завороженно слушают деда, а для Седова воспоминание Серафима Андреевича звучит слаще, чем сказка в детстве. Федор Васильевич же в печальной задумчивости тихонько барабанит пальцами по столу.
— Что ж ты, дед, ни разу нам-то не рассказывал? — упрекает Дарья.
— А интересу не было, — отвечает Серафим Андреевич. — Вот человек расспрашивает, отчего же не рассказать?
— А правда, что прадед мой, Феодосий Пантелеймонович, перед смертью в Сосновку переселился? Вроде бы у него дом сгорел?
— Так вся Середка сгорела, — поясняет Серафим Андреевич и замолкает, задумавшись. Печаль осветила его лицо, расправила морщины. Он тяжело вздыхает, долго смотрит выцветшими глазами в дальний угол. Наконец начинает: — Не помню уж в каком и году было, кажись, в восемнадцатом, но вскорости после революции. Беспокоил очень нас отряд эсера Трысина. Даже не отряд был, а с десяток отчаянных головушек. И скажи — никакой на них управы не было. Перестреляли они много народу в Синеборье, особенно бывших помещиков и купцов, и тогда за окрестности принялись — не то, говорили, набор в армию осуществлять, не то хлеб реквизировать. А на деле — пограбить да попьянствовать. Вот они и рыскали.
— Насть, ты наелась? Так давай в другую комнату, книжку читай, — приказывает Дарья дочери.
— Мам, я не хочу, мне тоже интересно, — заканючила Настя.
— Насть, не серди меня, — грозит Дарья.
Девочка недовольно встает из-за стола и обиженная уходит а маленькую соседнюю комнату. Ну что ж: с меньшим удобством придется слушать, но матери разве поперечишь? Федор Васильевич опять садится в угол дивана, откидывает удобно голову на мягкую спинку, прикрыл сладостно глаза, приготовившись в полудреме внимать рассказу Серафима Андреевича. Он-то уж подобных рассказов наслушался. И об этом знаменитом Феодосии Пантелеймоновиче не раз слышал. Однако любопытно было, что вот этот бывший майор, так нежданно к ним пожаловавший и такой упрямый, что и не отвяжешься, оказывается, правнук того знаменитого и занимается прежде всего далекой историей — что, как да когда?
«Не поймешь, куда все движется? Э, да пусть! Ты уже свое, Федя, отработал, отпрыгал», — с легкостью очень усталого, немного выпившего человека думает Прохоров.
— Так вот прибыли они в Середку, — повествует Серафим Андреевич. — А дело было под вечер, и решили заночевать. Само собой, стучатся к Феодосию Пантелеймоновичу. Дом у него большой, красивый. А жили там, значит, он с женой — сыновья-то старшие Иван с Павлом на войне погибли, а Николай в Москве застрял. И еще они приютили старую помещицу с хроменькой внучкой лет семнадцати. Она еще потом учителкой в Синеборье работала. Да-а. Ну, значит, вышел Феодосий Пантелеймонович на стук и говорит: «Не пущу!» — «Как это не пустишь?! Ты, богатей, туды-растуды, помещиц скрываешь, а нас пущать не желаешь?!» — кричит ему Трысин, который себя революционером объявлял и каторжником. Ну, значит, Феодосий Пантелеймонович и отвечает ему гордо: «А так вот! Не желаю пущать, и все!» Тогда этот Трысин, озлобившись, со всей силы, значит, прикладом и двинул его в грудь. Свалил прямо наземь, во!
— Ой, негодяй! — возмущается Дарья. — За что же так?
— А за то, что Трысин считал себя властью и ему, значит, не смей никто противоречить. Эти тогда и не такое выделывали.
— А кто они все же были? — мрачно выдавливает Седов.
— Да кто их знает. Заявляли, что за советскую власть воюют.
— Советская власть ни при чем, — нетерпеливо вставила Дарья. — Нам другой не надо. Сказано — эсеры. Ты дальше рассказывай.
Дед не обижается и не спорит. Ухмыльнувшись, продолжает:
— Ну, значит, жена его, Авдотья Павловна, повела Феодосия Пантелеймоновича к соседям, а у него кровь изо рта хлещет, бледнеет на глазах, ну прямо смерть подступила. Мужики посовещались, погрузили его на телегу и во весь аллюр к дохтуру в Синеборье. А Трысин этот, значит, со своими дружками пьянствуют в седовском доме и над помещицами измываются.
— Ой, страх какой! — испуганно восклицает Дарья.
Как сказал Серафим Андреевич «седовский дом», почувствовал вдруг Владимир Седов, что гнев его душит, что, будь сейчас этот эсер жив, он бы его из-под земли достал, он бы его…
— Зло взяло мужиков, — продолжает повествование Серафим Андреевич. Он-то с высоты лет бесстрастно взирает на события. Столько он всего повидал, да и пострашнее случалось. — Ну и подожгли они дом. А дом-то громадный был, от него и все другие загорелись. Слава богу, что дождь сильный пошел, а то бы и лес вокруг выгорел.
— Ну а энти, что внутри были? С ними-то как? — со страхом спрашивает Дарья.
— А как? Сгорели, и все тут, — бесстрастно говорит дед.
— А помещицы-то как? — нетерпеливо допытывается Дарья.
— Спасли их, — отвечает Серафим Андреевич как о само собой разумеющемся и с хитрой ухмылкой к Федору Васильевичу поворачивается: — А ведь Трысин неизвестно с чего в каторгу попал, может, просто грабитель был. Набрал таких же душегубов — и у нас объявился. Так оно али как?
— Да, всяко говорят… — Прохоров встает. — Пойду на волю, погляжу — как там?
— Ну, дед, а дальше-то что было? — интересуется Дарья, когда Прохоров вышел.
— А ничего, — говорит спокойно Серафим Андреевич. — Середкинские, те на следующий год отстроились. Их избы и по сей день стоят. А Феодосий Пантелеймонович здесь поселился, сторожем при церкви устроился, набожный очень стал и ни в какую не соглашался плотничать.
Серафим Андреевич, впервые посмотрев на Владимира долго, испытующе, продолжает — и опять бесстрастно, даже отчужденно:
— Рассказывали: все время жаловался Феодосий Пантелеймонович: что же за беда случилась, побесились русские люди — сын отца забыл, брат с братом бьются. Не понимал. Так в большой обиде и помер. Помню, так же вот перед покровом было. Пожелал он на монастырском кладбище быть схороненным. Похоронили его, а ночью снег выпал. Зима в тот год лютая случилась.
Владимира Седова от волнения била дрожь, прерывистым голосом спросил:
— Серафим Андреевич, где могила?
— Да вон напротив, на острове, — сразу ответил тот. Пояснил: — Последним его схоронили там.
Владимир уже не слышал пояснение: перед глазами пошли сверкающие, разноцветные круги, голова закружилась, лицо побледнело — подступал второй обморок. А сквозь вертящееся, прыгающее сверкание он видел смутно высокого старика с белой бородой. Как утром! Неужели наваждение, фантазия, мистика?! Он вцепился в край стола, последним усилием сознания пытаясь предотвратить падение. Дарья быстро сообразила, что случилось, и крепко обхватила его за плечи, притянула к себе. Серафим Андреевич недоуменно уставился на них, ничего не понимая.
Через минуту, как из тумана, Владимир Седов вернулся к ясности.
— Ну ничего, — шепчет Дарья. — Обошлось.
— Простите, — слабым голосом произносит Седов, обращаясь к Серафиму Андреевичу.
Но тот ничего не отвечает, весь в изумлении, так и не взявши в толк, что же произошло.
— Сейчас чайку вскипячу, — засуетилась Дарья.
— Вы завтра свозите меня на остров? — просит Владимир.
— Оно можно, — неохотно соглашается Серафим Андреевич. — Однако же спина у меня стреляет, да и лодку уже давно на берег вытянул.
— Свозит, свозит, — уверенно кричит из кухни Дарья. — Обязательно свозишь, дед. Человек за этим приехал, а ты про лодку.
— Да уж свожу, — соглашается Серафим Андреевич.
К чаю вернулся со двора Федор Васильевич. Потирает с морозца руки, очень рад чаепитию. За чаем разговор снова идет о совхозных делах, о картофеле, о середкинском поле. Владимир в нем не участвует: он уже с трепетом готовится к завтрашней встрече со своим строгим, суровым и набожным прадедом, память о котором жива, оказывается, и через пятьдесят лет!
Кто-то стучит в окно. Дарья бежит открыть. Это Петр, неслышно подъехавший на своем газике. В темных сенях он крепко облапил Дарью, шепчет:
— Дашк, а, договоримся?
— У, дьявол! — вырывается она, чтобы не зашуметь.