— Ах! — взорвался вдруг Гох. — Где Томан — меня не будет! Ни за что и никогда!
В Бауэре так и всколыхнулась вся его старая ненависть к этому человеку, которого он про себя называл «тоже учитель». Не Гох ли все лето вертелся вокруг Володи Бугрова и Зины? А теперь, едва лишь его призвала поддержать Россию, у него прямо глаза на лоб лезут от возмущения!
Два молодых офицера, прапорщик Данек и кадет Ружичка, заспорили с Мельчем и Гохом, — и вскоре спор принял острый характер. Однако Мельч ловко уклонился от ссоры с молодежью, к которой относился пренебрежительно. Он явно остался при своем мнении, сохраняя снисходительное и непоколебимое спокойствие, что больше всего и раздражало противников.
— Ладно, ладно, — сказал он Бауэру, — в интересах мира считайте это пока что моим частным мнением. История нас скоро рассудит.
И когда Бауэр собрался уходить, он на минуту задержал его, добавив с холодной вежливостью:
— Я знаю, что всеми вами движут наилучшие побуждения. Беда только в том, что лишь одно мнение и один путь окажутся в конце концов правильными и что война слишком жестоко рассудит этот спор и слишком сурово накажет того, кто ошибется.
Затем Мельч попытался перевести разговор на более обыденные темы, но это ему не удалось. Бауэр ушел, с трудом скрывая ненависть. Зато Данек с Ружичкой пошли его проводить — сначала до крыльца, а потом, сам того не замечая, — до конторы. Там они с нескрываемым волнением еще раз перечитали воззвание и приложенные к нему вырезки из газет и вернулись домой в приподнятом настроении.
66
На другой день после разговора с доктором Мельчем Бауэр сказал Иозефу Беранеку:
— Лейтенант Томан прислал письмо!
При этом имени, как всегда, в груди Беранека шевельнулось теплое и гордое воспоминание. Радостное любопытство отразилось в его глазах.
Бауэр сам прочитал Беранеку воззвание, подписанное Томаном. Беранек слушал, склонив голову, и слова воззвания, будто кубики, плотно укладывались в сердце Овцы, легко пригоняясь друг к другу.
Когда Бауэр читал мужественные строки о создании регулярной чехословацкой армии, которая в недалеком будущем призовет чехов и словаков к величайшей жертве в. борьбе против габсбургской Австрии, Беранек посмотрел в глаза своему взводному, а потом взгляд его скользнул на письмо и на подписи. Долго и важно грыз он мундштук своей трубки.
Чтобы разделить бремя впечатления от письма, он нарочно пересек дорогу Вашику, который нес мороженый окорок из погреба сыровара.
— Пан лейтенант Томан опять нам пишет! — без околичностей сообщил Беранек важную новость. — Он теперь чешский председатель. Еще пишет о чешской армии…
Вашик побагровел — под тяжестью окорока, как подумал Беранек. Пробурчав что-то невразумительное, он прибавил шагу.
Беранека, потрясенного до глубины души, потянуло обратно в контору, где он принялся без нужды прибираться, осторожно обходя стол с письмом Томана, будто это какая-то редкостная и хрупкая вещь.
Довольный совершенным порядком на столе и вокруг стола, он отправился вечером спать в более торжественном настроении, чем всегда, но спал, как обычно, безмятежным сном.
Однако на воскресную беседу у Сироток Беранек принес с собой какое-то странное, не оставляющее его беспокойство. И пока Бауэр раскладывал ноты, он не удержался и сказал Гавлу:
— Нынче узнаешь кое-что!
В ответ же на вопросительный взгляд Гавла добавил:
— Пан лейтенант Томан прислал письмо.
Гавел, наливавший в большую кастрюлю воду для чая, стер со лба пот и почему-то ни о чем не стал расспрашивать.
Между тем Бауэр, как всегда, роздал газеты, накопленные за неделю, и начал обычный концерт. Послушать музыку всегда приходило несколько человек из поместья — детей и взрослых. Они угощали пленных махоркой, а сегодня принесли им и хлеба. Чай пили вприкуску со своим сахаром. Дети, как цыплята, рассаживались на полу у стен и возле печи.
Когда кончилась музыка, русские гости выпроводили сначала детей, а потом ушли и сами, с благодарностью и поклонами. Прощаясь с ними, Беранек снова ощутил это странное беспокойство, и едва в руках Бауэра появилось письмо Томана, он поспешно вынул изо рта трубку и выпрямился. Все притихли в ожидании, и от торжественности момента по спине Беранека пробежал холодок. Бауэр начал так:
— На этой неделе с большим опозданием, так сказать, к шапочному разбору, пришло письмо от организации пленных чешских офицеров — из лагеря, где лейтенант Томан. Интереса ради я прочитаю вам это письмо — чтоб показать, как действуют чехи в других местах.
В его голосе чувствовалась усталость, но, пожалуй, именно безучастность его тона и произвела столь сильное впечатление, возбудив любопытство.
Сиротки слушали воззвание серьезно, затаив дыхание, а гости с хутора Обухово — приоткрыв рот: их сильно встревожило таинственное выражение на лицах Сироток, только что беспечно веселившихся. От чая стало жарко, вспотели спины. Последняя фраза — единственная, которую Бауэр прочитал повышенным голосом, — вызвала предельное напряжение. Беранек чувствовал, как торжествующее биение его собственного сердца отдается в груди всех его товарищей. Он ждал, что сейчас Бауэр сделает что-то необыкновенное. И растерялся, когда Бауэр просто отложил письмо.
Вырезки, приложенные к письму Томана, собирались читать после газет; Беранек, правда, видел их, но еще не читал. Поэтому, как и все, он слушал шелест бумаг и думал о только что прочтенном письме; Бауэр, вероятно, выскажется о нем, но под конец. Завадил и тот решился задать лишь короткий вопрос:
— От какого числа письмо?
Дата, названная Бауэром, почему-то всех успокоила.
— Пожалуй, и мы могли бы… написать! — воскликнул кто-то.
А Завадил добавил:
— И даже вот это самое: «До встречи в чехословацкой армии!» Вы только вспомните, друзья…
Беранек посмотрел на молчащего Бауэра — тот быстро пододвинул Завадилу газеты, — потом на Завадила и на всех остальных.
Один из обуховских пленных некстати пошутил:
— Стало быть, до встречи — хотя бы под виселицей…
Шутка, однако, прозвучала вовсе не так бесшабашно, как, видимо, рассчитывал шутник.
У Беранека даже мурашки пробежали по спине. Зато Гавел тут же нашелся:
— Дай бог! Только, чтоб на виселицах побольше болталось австрияков и предателей!
Завадил, присвоивший себе право читать вслух газеты, уже приготовил первую и только дожидался, когда Снопка разольет всем чай.
Потом он постучал, по своему обыкновению, снизу по столу и воскликнул:
— Итак, братья, прошу вниманья.
Во время чтения он часто делал неправильное ударение и невпопад патетически повышал голос, однако то, что было подчеркнуто Бауэром, он добросовестно выделял. И сейчас первую же фразу он произнес со всей многозначительностью:
— «Чешский учитель, чешский профессор не только всегда стремились привить нашей молодежи любовь, горячую любовь к народу и родине, но и учили всегда любить и почитать великую славянскую семью. Они воспитывали в нас высокое чувство славянской общности и гордости за то, что и мы славяне. Чешский интеллигент, студент, крестьянин и ремесленник уже неоднократно доказывали свою безграничную любовь к народу…»
— Рабочий тоже, — крикнул откуда-то из угла Гомолка.
Беранек робко и преданно посмотрел на Бауэра. Бауэр утомленно потер лоб.
— «…удивительное самоотвержение в области национального образования…»
Далее Завадил еще выше поднял голос, хотя слова и не были подчеркнуты:
— «…чешского рабочего…»
— А вот и рабочий! — торжествующе заметил Гавел.
— Тихо! — остановил их Бауэр.
Голос Завадила дрогнул от волнения, и в душе Беранека затрепетало от растроганности и все того же, не оставляющего его беспокойства.
— «Чешского рабочего… — повторил Завадил, — патриота и интернационалиста, германские прихвостни выбрасывали с работы, выгоняли из квартир жестокой зимой на улицу, кормили обещаниями, пугали, угрожали, он страдал от нищеты и голода, он видел, как от горя и голода льются слезы по бледным лицам жены и детей, — но он оставался чехом и детей своих воспитывал в национальном духе…»