Собака в приливе благодарности радостно прыгнула ему на грудь. Гофбауэр откинулся назад и вдруг, отвернувшись, в ярости слепо пнул ее ногой.
— Позор, солдат! — захохотал за его спиной Райныш.
— Если б это был…
— Двуногий трусливый пес… вроде тебя, так, что ли?
И Райныш изо всех сил метнул тяжелое полено в темный угол, куда спряталась Барыня: тьма взорвалась жалобным воем. Тесное помещение, казалось, рухнет под напором исступленного звериного вопля — и Райныш кинулся к двери.
Гофбауэр, вскочивший в испуге, тоже метнулся к двери, и там оба столкнулись. Один и тот же страх отбросил их назад, Гофбауэр обеими руками зажал собаке пасть, измазавшись ее слюной.
Но Райныш молча взял новое полено и, отпихнув Гофбауэра, саданул по темной массе на полу. Теперь он бил уже сосредоточенно, стараясь попасть по голове, но потом ярость и страсть овладели им снова, и он бил, не помня себя, пока собака не затихла окончательно.
— Баба! — сказал он тогда Гофбауэру, тяжело дыша, и отбросил окровавленное полено.
Он смотрел на друга с презрением, однако руки у него тряслись.
Весь потный, он опустился на лавку, нечаянно сбросив шайку, и она с грохотом покатилась по дощатому полу. Гофбауэр испуганно подхватил ее. Оба прислушались, повернув лица к дверям и окну, а потом громко расхохотались и сели рядом на лавку.
— Я нынче за кусок мяса родного брата убью, — сказал Райныш и опять засмеялся, свирепости в его тоне не слышалось. — Герой! Ты что глаза вытаращил? Собачьего гуляша не пробовал? Даю тебе сегодня прощальный банкет. Сдирай шкуру! — приказал он Гофбауэру.
Пока тот отыскивал в куче своего тряпья карманный нож, Райныш поспешно оделся и осторожно вышел из бани. Вернулся он с солью, свежим хлебом и с плиткой черного прессованного чая. Он потратил на это все оставшиеся деньги.
В предвкушении горячего мясного блюда друзья расшалились. Балагуря, они отыскивали шайку, в которой сидела Елена Павловна.
— Это будет вместо пряностей!
Налили в шайку воду, поставили на горячие угли и стали в соленой воде варить собачье мясо. Печь обдавала их непереносимым жаром, пот лил с них ручьем, и в конце концов им пришло в голову раздеться донага. Они даже пару поддали, — вода в кадке еще оставалась, — и вымылись. Потом этой использованной водой тщательно вымыли окровавленный пол. Шкуру и все остальное сожгли в печи.
Хлеб разделили на две равных части, а одно местечко на лавке назвали праздничным столом. В жестяном помятом ковше, из которого поливали спины моющимся, поставили чай.
— А какая была! — весело воскликнул Райныш, ставя на лавку клокочущее варево.
Они уселись на лавку верхом друг против друга. Первые куски клали в рот со всей торжественностью. От радости они сделались как пьяные, то и дело выкрикивали:
— А ну, еще водички!
— Подошлите-ка сюда вон ту блондиночку!
Райныш с полным ртом запел:
И добавил от себя на какой-то неопределенный мотив:
Тепло, жратва — вот он, рай!
— Как сказать! Что за рай без Евы!
— Для двух Адамов — две Евы!
— Хватило бы и одной!
Тщедушный Гофбауэр — кожа да кости — величественно раскинул руки.
— Полцарства за беленькое мыльце!
— Куда тебе, старый скелет! Что это на тебя сегодня наехало! Ну тебя! И вообще — что за царство? Здесь, брат, республика! К тому же я люблю черненьких!
— Тогда говори ты! За торжественной жратвой господа всегда произносят речи.
Гофбауэр встал и, надменно откашлявшись, сделал широкий жест:
— Голодные всех стран… соединяйтесь!
— И жрите!
От буйного веселья они уж и не знали, что бы им еще выкинуть, чтоб блаженство было полнее. Взяли две шайки, наполнили их теплой водой и уселись в них.
— Вот в этой она сидела! — закричал вдруг Гофбауэр. — Смотри-ка, смотри!
— Да нет! Вот где ее следочки! — отвечал Райныш.
Дружно пили из мятого жестяного ковша чай, пахнувший махоркой. Сначала ели жадно, но быстро насытились невкусным мясом и вскоре не в состоянии были даже глядеть на него. Осталось еще много.
— Это тебе завтра на дорогу, — сказал Гофбауэр.
Но Райныш, которого уже мутило от пресыщения, только рукой махнул.
— Возьми себе! Я с завтрашнего дня в первой же деревне буду есть по-человечески.
— Не возьму. Найдут — и начнется канитель, еще в убийстве обвинят.
— Тогда сожги! Будто это жертвоприношение Моисея богу.
Объевшись и согревшись, они легли на дощатый полок и уже из озорства поддали еще пару. Райныш стал икать.
— Мир праху ее, о господи!
Гофбауэр шлепнул его по бесстыдному заду.
— Итак, ваше величество, изволили нажраться?
— Да, передай, Иоганн, ее величеству, что ее высокородный супруг изволит ожидать свою блошеньку в опочивальне. И передай мою королевскую благодарность моему повару.
— Твой королевский голод был, государь, твоим лучшим поваром.
— Да. Жаль только, господа не оставили себе этого лучшего повара. С меня бы хватило обыкновенной кухарки.
— Короче говоря, кухарки, в достатке собак и таких вот тепленьких дворцов — тогда и в плену можно бы жить. Ну, у тебя-то с завтрашнего дня все это будет, а я уж и собачьего-то счастья не дождусь. Сдохну я к весне. Собаки и те жрать не станут.
— Н-да! — вздохнул Райныш.
Ему становилось очень плохо, и от этого даже в мысли о завтрашнем отъезде проникла тоска.
А Гофбауэра, несмотря на явно мрачное будущее, не оставляло хорошее настроение. Живот его, согретый изнутри чаем, а снаружи паром, пучило от мягкого хлеба. С озорством, какого Райныш от него не ожидал, он тужился и после каждого неприличного звука, оглядываясь, кричал:
— Марш в конуру!
В конце концов от жары, от непривычно обильной еды Райнышу сделалось совсем худо, он боялся, вот-вот его вырвет. Тяжелой глыбой наваливалась на него теперь неотступная мысль о завтрашнем отъезде, о том неизвестном, что ждет его впереди. И его застывшая, все более глубокая печаль, была ему, как оковы, которыми прикован человек к безнадежному завтра.
80
За семью пленными офицерами, принявшими приглашение на званый вечер, Валентина Петровна, кроме хуторских саней, послала собственную упряжку, которой правил венгр Лайош. За офицерами послали тогда лишь, когда все остальные гости уже съехались. Перед освещенным входом, под окнами помещичьего дома у фонарей в воротах Александровского имения, вокруг которых таяла черная выстуженная ночь, толпилась любопытная дворовая челядь.
Сиротки, чувствовавшие себя героями дня, подготовили для дорогих земляков сюрприз: выстроились у подъезда помещичьего дома, и Гавел, которому на этот вечер была поручена роль портье и гардеробщика, каждую минуту выбегал из дверей и с высоты господского крыльца весело кричал Сироткам:
— Так, ребятки, отвалите им дружно! Кто музыку испортит… завтра к рапорту! А пока… вольно!
Из строя ему улыбались замерзшие лица, и на его шутки отвечали шуткой:
— А ты нам, братец, отвали потом какие-нибудь остаточки! Капельку белоголовочки, что ли!
— Что ты, что ты! Да разве же это дело?! Алкоголь, приятель, не для приличных людей! Замерзнешь завтра!
Смех на морозе ломался в окоченевших уголках глаз и губ. Сиротки нетерпеливо топтались на скрипучем снегу. Порой кто-нибудь выбегал на минутку из строя — обогреться во флигеле, и все же, когда долгожданные сани с офицерами, окутанные облаком белого пара, вкатили под веселый звон колокольчиков, в лужу света у подъезда, все оказались на своем месте. А за спинами Сироток сгрудилась вся дворня, замершая от любопытства.
Сиротки, салютуя офицерам, стояли стеной. Гавел бросился со ступенек к саням, чтоб помочь сойти прапорщику Шеметуну и чтоб выпростать обер-лейтенанта Грдличку из тулупа, которым снабдил его управляющий Юлиан Антонович.