— Еще бы им не отступать, коли мы на Москву идем!
За чахлой рощицей акаций железнодорожная ветка подходила к дороге и дальше бежала параллельно ей. Здесь пыль на дороге была толще, уже замечалось некоторое оживление, а на горизонте прямо из полей росли остроконечные башни и контуры города. Подошло к дороге несколько хат, к ним присоединилась целая вереница одноэтажных домиков — и наконец, наконец-то вот она, улица! Идет рядом с пленными, разговаривает с ними громыханьем повозок.
Город снимал с пленных усталость от безжизненной равнины. Улицы постепенно росли в вышину, становились тверже под ногами, и вот они уже закипели людьми. Сначала это были только польские евреи, длиннобородые, с пейсами, затем пошло польское население, мещане, простонародье, мужчины, женщины, дети; дальше — густая, смешанная толпа, испещренная зелеными гимнастерками русских солдат. Взгляды улиц бились о пленных, как мелкие волны о борта парома. В них было лихорадочное ожидание последних дней, когда война подобралась чуть ли не к порогу этого города. В них была стадная жажда нового, неслыханного, утомленная, однако же, чересчур обильным потоком новизны и теперь только немо глазеющая. Два уже дня текли по улицам толпы пленных, пришедших из бездонных равнин, которые снова заволоклись грозными тайнами войны.
— Пан взводный, скомандуйте людям rechts und links schauen [48], пусть знают, что здесь те же славяне!
«Оставил бы он это дело!» — враждебно подумал о лейтенанте Беранек, который не позволял себе высунуть из рядов хотя бы один любопытный взгляд.
Под ногами был уже асфальт. Какие-то конники крупами своих лошадей оттесняли присмиревшую толпу с мостовой на тротуар, к витринам. Предвечернее солнце уселось на высоком угловом здании, кричало из окон переполненного кафе. Кто-то, по-видимому, собрался перебежать через улицу, потому что лошадь, мимо которой как раз проходил Беранек, вдруг забеспокоилась, и женский пронзительный крик разрезал напряжение, сгустившееся на тротуаре.
— Подтянись! — резко крикнул кто-то позади Беранека.
У него даже холод прошел по спине. Такой вот холодок пробегал по нему, когда шагал он, бывало, по улице родной деревни во главе процессии в праздник спожинок или в рядах деревенских пожарных, вышедших на парад. Тогда бывало так: неся на себе тяжесть всех взглядов, а внутри себя — тяжкую радость души, сам ждешь напряженно того момента, когда толпа разразится ликующими кликами. Теперь ряды позади Беранека невольно взяли ногу. И шаг их печатался по асфальту торжественным маршем. От этих мерных звуков лица пленных напряглись горделиво и празднично.
— Раз, два!
Но постепенно, оттого, что не сбылось ожидание чего-то, горделивость их становилась бесстыдством. Тротуары молчали.
Только на самом углу, где закатное солнце взобралось на крышу, бросился под ноги Беранеку чей-то голос:
— Поляки, что ли?
— Чехи! — гордо, задорно прогремело хором за спиной у Беранека.
— Чехи! — повторили по-польски и на другой стороне улицы.
— Чехи, — негромко стало передаваться из уст в уста.
Вдруг какой-то поляк на всю улицу воскликнул с укором:
— Такая сила вас! Зачем же вы сдались?!
Другой, поближе, подхватил с возмущением:
— Еще смеются…
Четкий маршевый ритм разбился в растерянности.
* * *
Все окна большого здания казармы распахнуты настежь, зияя пустотой на улицу и в небо. Небольшая площадь перед казармой забита армейскими повозками, нагруженными до отказа. Повозки текут прочь медленно, прокладывая себе русло в толчее. Их окованные колеса тяжко дробят мостовую.
— Эвакуируются! Эвакуируются! — зашумели голоса в офицерском отряде, и снова слова эти перескочили через голову Беранека.
Колонна пленных вклинилась в толпу бездельничающих, гомонящих русских солдат. Колонна утонула в этой толпе, истончилась, но все текла; только уже совсем лениво, как ручей, разлившийся по топкому лугу. Беранеку пришлось удвоить внимание, чтоб не отстать от унтер-офицера Бауэра. А уж оба они старались не потерять из виду лейтенанта Томана. В какую-то минуту все трое ощутили себя островком посреди головокружительного течения, которое творила тесная, воняющая дегтем, толпа. Затем, ошалев от зычных криков, от мелькания штыков и прикладов, отделивших их от кучки офицеров, оба одновременно потеряли из виду лейтенанта. Через некоторое время они увидели его уже в огромных воротах, потом он мелькнул на мгновение за чужими спинами в дверях казармы.
Беранек и Бауэр очутились в тесном клубке пленных, ругавшихся по-чешски. Густая толпа подхватила их и внесла на широкий двор. Большое пространство — видимо, бывший учебный плац — уже забито было пленными. Всюду прямо на земле лежали серые, грязные, запыленные люди. Поднимались с бранью, чтоб на них не наступили, и снова, когда прекращалось движение, садились, укладывались на том же месте.
За шлагбаумом из толстых полосатых бревен, вокруг больших жестяных желобов копошилась кучка серых людей, похожих на стадо одичавших от голода свиней у кормушек. Русские солдаты, хрипло ругаясь, безуспешно пытались построить и пересчитать пленных и лупили их тяжелыми нагайками. Другие шлялись по двору среди пленных, обменивая австрийские деньги и скупая разное барахло. Безразличие усталых лежащих пленных они наказывали, наступая на них и угрожающе повышая голос там, где не могли понять и договориться.
Беранек в течение долгого времени ловко уклонялся от столкновений с ними, а когда не мог уклониться — делал вид, будто усердно высматривает кого-то в окнах пустой казармы.
Между тем внимание его привлек какой-то австрийский ефрейтор с желтыми петлицами, который ловко лавировал среди лежащих тел впереди одного такого, запитого коммерцией русского, и бросал во все стороны предупреждающие взгляды; вдобавок к этому он еще вполголоса ронял предостережения:
— Achtung! [49]
Беранек, с невольным беспокойством стал следить за русским солдатом, впереди которого рассыпал тревожные слова и взгляды этот ефрейтор. У русского было румяное, круглое и веселое лицо, а на фуражке, под кокардой, вызывающе пестрела широкая красно-белая лента [50]. Пленные, испуганные предостережениями, хмурыми, тупыми взглядами скользили мимо этого лица и мимо ленты. И вдруг русский, остановившийся в самой гуще хмурой толпы, случайно поймал тревожный взгляд Беранека. Тогда он помахал ему какой-то бумагой и крикнул… Одно уж звучание его слов ошеломило Беранека до того, что он в крайнем изумлении не мог отвести глаз от русского.
Потому что русский кричал ему на чистом чешском языке:
— За три паршивые кроны старого Прохазки [51] целый русский рубль! Только для чехов! И к нему в придачу настоящая чешская газета [52] задаром!.. Меняйте же, господа, меняйте! Сегодня еще даю чехам по рублю! Завтра дам фигу с маком!
Чешская речь одетого в русскую форму казалась Беранеку таким же чудом, как если бы немая тварь заговорила человечьим языком. Но сильнее изумления была ошеломленность от неслыханной кощунственности слов. Да никто и не отозвался на призыв. Чехи солидно отворачивались или прикидывались спящими.
Вдруг недалеко от Беранека решительно выступил парень с широкими плечами драчуна и, сбив на ухо свою австрийскую фуражку, крикнул «русскому»:
— Ладно, давай сюда, брат славянин, на девять! Да вместе с газеткой!
Беранек, охваченный внезапным смятением, поискал глазами своего унтер-офицера, но тот в эту минуту вглядывался в окна казармы, за одним из которых появились австрийские офицеры.
6
Всех пленных офицеров ввели в одно, из пустовавших казарменных зданий. Шаги гулко отдавались в лестничных пролетах, пустынные коридоры отвечали на каждый звук четко и громко. Зато самый верхний этаж был до отказа набит пленными офицерами.