— Мир, мир, мир!..
8
Когда невзгодам приходит конец, с наслаждением вспоминаешь о том, как они начинались.
Капитан через голову выбрасывает из окна обгоревшую спичку и делает первую затяжку, вспоминая о начале войны.
Это было недавно и кажется теперь непохожим на правду. А началось, как внезапный пожар знойным полднем, вспыхнувший разом во всех концах города. Бесчисленные экстренные выпуски газет разжигали волнение и энтузиазм на истомленных улицах Вены. Ротационные машины захлебывались под напором событий. Не поспевали за ними. Их далеко обогнали официанты в ресторанах и кафе. За утренним и послеобеденным кофе, за вечерними кружками пива они доверительно сообщали взбудораженным клиентам то, чего не успевали изрыгнуть ротационные машины. У официантов всегда были наготове последние новости. Самые свежие. Самые сенсационные.
Капитану теперь вспомнился один такой послеобеденный час.
Революция в России!
Петроград в огне!
Царь арестован собственным народом!
Капитан усмехается тому, как тогда в кафе разразилось стихийное:
— Урраа!
И тому, как люди в военном торопились допить свой кофе, будто опасаясь, что они опоздают к триумфальному вступлению в Петроград.
Ярки с представления о прошлом, которые не давали уснуть капитану, хотя царство ночи еще длилось, широким, светлым потоком катились, заливая горькую действительность, в беспредельное будущее. Будущее было как море после бури. Оно означало возвращение к счастливому равновесию. Означало встречи в знакомых, таких теперь милых сердцу, родных гарнизонах, где все начнется сначала. «И тогда не много останется кадровых офицеров…»
Неотступное удовлетворение от этих мыслей сглаживало даже горизонты настоящего, причем с такой победоносной силой, что эта беззастенчивая неотвязность ложилась бременем на совесть.
Тщетно.
Навстречу веселым колесам шел день. По пятам ночи улетал обезглавленный дым. Могучая река земли неслась и крутилась, уносила деревья, деревни, станции. Станции подбегали всегда в вихре и грохоте, мелькали в золотом рассвете за проснувшимися окошками.
Ночь похоронила войну. Могучая река земли намывала над нею курган. Могучая река мира и безопасности: земля, небо, воды и ветер без края…
Капитан постепенно различал спящих.
Присутствие этих подчиненных ему людей, вчера еще столь смущавшее, сегодня делало теплыми и надежными стенки вагона. Большинство из них он знал уже по фамилиям.
Рядом с ним спал лейтенант Гринчук, галициец [65], которого он вчера полушутя, полувсерьез назначил, своим адъютантом, потому что Гринчуку легче ориентироваться и договариваться в этой чужой стране. Адъютант этот, правда, весь пропах хлебной сыростью галицийских хат и своими мужицкими челюстями ужасающе коверкает армейский немецкий язык, хотя и очень старается. Зато среди русских солдат и польского населения он, в своих широких казенных брюках, держится самоуверенно и ловко, и твердо выпирает в этой среде его угловатый выдающийся подбородок.
За Гринчуком лежат два обер-лейтенанта, которым оставили местечко на капитанских нарах из уважения к их званию и возрасту. Первый из них — совершенно лысый ополченец Кршиж, окружной судья откуда-то из Моравии. Капитан познакомился с ним еще вчера, в казарме. Кршиж сидел тогда рядом с капитаном на шинели, усыпанной хлебными крошками, и разговаривал скупо, с неприветливой резкостью, хотя глаза его, даже когда он хмурился, были полны доброты.
Второй, у дальней стенки, был из земского ополчения. У него сутулая спина чиновника и массивное брюхо любителя пива. По-немецки он говорит безукоризненно и столь же безукоризненно произносит, представляясь, свою чешскую фамилию — Грдличка. Разговаривая с капитаном, он как-то по-штатски стесняется и предпочитает заменять слова жирной улыбкой.
На противоположных нарах, ногами к капитану, спит беззаботным сном тонкий лейтенант с перевязанной головой. Эта повязка сделала его самой заметной личностью в вагоне. У него университетское образование и титул доктора [66], каковое обстоятельство он сумел с ненавязчивой самоуверенностью возвестить всем еще вчера, при первом же знакомстве. От этого благосклонность капитана к нему явно возросла. Капитан стал обращаться к этому лейтенанту по-товарищески просто: Du, Doktor [67], или даже еще интимнее, Du, Мельч. Таким образом капитан маскировал сердечной приязнью свое уважение к офицеру низшего ранга. А доктор Мельч умел отвечать на капитанскую благожелательность удивительно смело уравновешенной смесью безупречной учтивости и непринужденно-небрежной короткости.
На тех же нарах лежит еще лейтенант Вурм, однополчанин капитана. Это долговязый парень с удивительно маленькой головой, которая очень гармонирует с его беззастенчиво-мальчишескими манерами. Вурм считает себя остроумным и потому ходит, выпятив подбородок и несколько склонив набок голову в лихо заломленной фуражке.
Лейтенанты Крипнер и Томан поместились на нижних нарах. Остальные уж слишком мелкого звания. Среди них капитан отметил только черноволосого, черноглазого кадета, который представился как служащий магистрата в Брно.
* * *
Спящих разбудил санитарный поезд, влетевший на станцию, сотрясая шпалы и прочерчивая трубой паровоза черную борозду в чистом небе над лесом. Он промчался, не останавливаясь, разбросал по тихой станции веселые блики от своих сверкающих окон, пронесся ураганом мимо спящих вагонов, обдал их песком и только мазнул по изумленным глазам своими заносчивыми красными крестами и гремящим хвостом. Он уносил землистые шинели, зеленые гимнастерки, белые рубахи и бинты. И — главное — лица. Лица, бледные и пылающие. В вагонах промелькнули и голубые австрийские шинели, знакомые голубые фуражки и руки, руки, машущие в знак привета.
Поэтому с веселым грохотом поезда смешались крики разбуженных:
— С фронта, с фронта!
— Осмелюсь доложить, пан взводный, подкрепление идет!
— Ферштеркунг армерезерве, форрюкунг дирекцион Москва! Вир шпилен аус… [68]
Люди вокруг капитана старались не слышать этих криков и потому говорили:
— Наши раненые…
И высовывались из окон, даже когда поезд уже пролетел — чтоб скрыть от других блеск глаз.
— Счастливые раненые! — громко вздохнул капитан.
Но сочувствие и ему не удалось; тогда молодые офицеры с нижних нар рассеянно заговорили, как бы покоряясь судьбе:
— Да уж будь что будет, только бы и нам в конце концов добраться до дому. Что мы теперь можем?
Неожиданно черноволосый кадет предложил всем, сколько их тут есть, обменяться адресами. Чтоб не растерять свидетелей! Мельч, притворившийся, что проснулся только сейчас, первым весело выкрикнул свой адрес на родине. Остальные охотно, без звука, согласились.
При этом кое-кто поглядел на нижние нары, где спал Томан; из этого угла, покрывая общий шум, донесся вдруг голос:
— Я? У меня документ в кармане! Письменный приказ — не отступать!
Гринчук, записывая фамилии и адреса всех этих людей, вместе попавших в плен, с явным умыслом обошел Томана. Уточнив, что фамилия черноволосого кадета, равно превосходно изъясняющегося на чешском и немецком языках, пишется не Šesták, a Schestak [69], Гринчук торжественно вручил капитану один готовый экземпляр списка, а второй, свой собственный, отдал другим для списывания.
После этого акта все переписанные вновь и с жаром ощутили свое содружество. Все сделались теперь чрезвычайно предупредительными и вежливыми. Стали как-то откровеннее и в то же время скромнее и преданнее друг другу.
Кадет Шестак по-чешски и по-немецки высказал мысль о равноправии всех в этом содружестве и несколько раз повторил: