Под шевченковскими усами оскалились зубы.
— А я, может, пожертвовал родине больше, чем ты! И уж, конечно, побольше, чем твой Ленин.
И шевченковские усы оскорбленно и возмущенно отошли в сторону.
— Все может быть, барин, только сала-то ты, видать, для родины не пустил…
Вокруг медлительного солдата широко разлился смех, а его сосед, солдат, одетый чисто, сказал:
— Ленин — наш человек!
— Ленин — правильный товарищ! — негодующе закричали сразу несколько солдат.
— Товарищ-то он Вильгельму да евреям!
— Да уж получше тебя-то!
— Еще бы! Трусу я вообще не товарищ.
Солдаты дружно накинулись на усача:
— Дай ему в морду!
— Чего провокацию разводит… хохол! Разбей ему рожу!
— Не говорил ли я, граждане, что вы трусы? Надеюсь, вы не состоите в товарищах у Вильгельма с евреями!
И усатый гражданин с вызывающим самодовольством пошел к вокзалу, а несколько солдат, сбитых с толку этой перепалкой, долго смотрели ему вслед, разинув рты.
К Томану, все еще стоящему в дверях, подошел русский унтер-офицер и заговорщически спросил:
— Куда вы на самом-то деле едете?
— В чехословацкую армию.
Унтер-офицер отошел и передал это офицеру, потом вернулся. Томан спросил его о том, что и так было ясно:
— А откуда едете вы?
— Из Петрограда.
— У вас ведь были большевики, — заикнулся было Томан.
— Были, — ответил унтер-офицер. — Мы — первый революционный! Но июльским пулеметным дождичком [221] поприбивало наш сорняк. Вот и везем теперь — на лечение. — Он ухмыльнулся. — В румынский санаторий!
Рядом с ним вынырнуло гладкое лицо с прилизанными волосами.
— У нас они все на счету! Дайте нам только к фронту подъехать — сами переарестуем! Вон тот, — он показал на солдата в темно-зеленой гимнастерке, — главный смутьян! Арестант номер один!
Томан рад был этому сообщению и приободрился.
В эту минуту по соседней колее с грохотом промчался маленький паровозик, и машинист нарочно дал свисток. Оглушающий свист врезался в уши, похоронив голоса. Всех обдало паром. Солдаты, позабыв о спорах, грозили машинисту, кричали вслед:
— Заткнись, Гаврила!
И в паузу, оборвавшую вдруг споры во всех кучках, ворвался возбужденный голос Томана.
— Товарищи! — воскликнул он, выпрямившись над оглушенной еще толпой.
Он воскликнул это голосом, в котором невольно прозвучала также вся боль и обида оттого, что он так долго, утомительно и напрасно высматривал кого-то на перроне; голосом, которым Томан сам себя схватил за сердце; потому этот голос и привлек к себе общее внимание.
Он и дальше говорил так, будто в каждое слово вкладывал кусок горячего, переполненного чувством сердца.
— Скажите, товарищи, какой может быть мир между кайзером и революционной демократией? Какой мог быть мир между царем и вами? Посмотрите, рабы Вильгельма начинают подниматься по вашему примеру, они ждут от вас помощи, и теперь, когда они поднялись, вы хотите заключить мир и дружбу с их палачами? Разве это не измена, товарищи?.. Это измена! Гоните же всякого, кто толкает вас на измену делу революции, на мир с вильгельмовской Германией!
— Браво! — раздалось неожиданно за спиной слушающих.
Все оглянулись. На ступеньках вагона второго класса стоял русский капитан. Другие русские офицеры стояли кружком у ступенек, выглядывали из окон.
— Дети! — закричал старый капитан, тоже будто бросая сердце в лица и под ноги своим солдатам: — Солдаты! Я подтверждаю: то, что говорят господа чехи, — сущая правда.
Некоторые солдаты смотрели на своего командира с любопытством, однако большинство холодно и равнодушно повернулись к нему спиной с нескрываемой неприязнью и даже презрением.
Капитан объяснял, что чехи — самый образованный славянский народ, ссылался на тех, кто видел чехов на фронте, и на русские газеты в дни последнего наступления и призывал своих людей последовать чешскому примеру защищать мать-родину, которая всем дает свободу. Он обрушился на турка-басурмана, который засел в православном Царьграде, как жаба у родника живой воды.
— Солдаты, братья! — надрывался он. — Ученые люди и лучшие наши патриоты разумом и сердцем поняли, что нужно нашей родине для того, чтобы жить! Чтоб была она здоровой и сильной!
— Долой патриотов! — рявкнул басом один из солдат, повернувшихся к командиру спиной.
— Неправильно! Лучших русских людей, преданных нашей священной родине, поставим во главу народа! Их слово, слово русских, будем слушать, а не соблазнительные речи коварных, продажных изменников! Братья! Вместе с чехами не оставим в тяжелую минуту нашу исстрадавшуюся родину…
За спинами хмурой толпы вдруг кто-то пронзительно закричал:
— Да вот она! Вот она, страдающая-то Россия!.. Голод и холод…
— А ты не ори! Ты не один! Мы тоже терпели голод и холод…
Поднялся шум, и этот шум перекрыли голоса русских офицеров, которые дружно гаркнули:
— Рады стараться, господин капитан!
К ногам Томана протолкался солдат в темно-зеленой гимнастерке.
— Эй, — хладнокровно сказал он, — не мутите людям головы. Какое тут предательство? И зачем врете, будто от нас ждут помощи? Не ждут — как и мы не ждем от них. Одну только помощь мы ждем, чтоб придушили они своих грабителей, генералов, «патриотов» и мошенников, да чтоб в наступление не шли, как мы не пойдем. Пусть только защищаются от наших разбойников-империалистов, мы будем защищаться от ихних.
— Эй, братцы! — взлетел крик из середины строптиво-равнодушной толпы, под носом у русских офицеров. — Слыхали? Вот они-то и делают войну!
— Долой патриотов!
Фишер схватился за голову и закружился, как ошалевшая собачонка.
— Люди! Люди! Господи, люди! Где же ваша душа, ваш разум? Как можете вы спокойно слушать это? Как можете смотреть?
Несколько человек, утомленных собственным молчанием, обернулись к нему, озабоченные и растерянные.
Солдат в темно-зеленой гимнастерке немного отступил от вагона и заговорил так, чтобы все слышали:
— Граждане! — Все затихли, и он обратился к Томану: — Вот вы говорите: «Все для родины!» Вроде как — «для царя!» Почему не все для правды?! Для человека! Для всех наших граждан.
Лица солдат напряглись.
Солдату в темно-зеленой гимнастерке ответил уверенный голос:
— При царе, негодяй, молчал и служил! Даже Георгиевский крест у царя выслужил! А теперь свободную Россию, как свинья, подрывает!
Унтер-офицер незаметно дал знак глазами гладкому субъекту с прилизанными волосами, и тот, еще с двумя, подошел к темно-зеленой гимнастерке.
— Бей изменников родины!
Несколько человек испуганно и поспешно отделились от заволновавшегося клубка, другие, наоборот, с угрожающим видом сдвинулись теснее, и сразу все успокоилось.
Фишер ворвался в клубок вместе с другими, крича:
— Правда победит! Здесь вы правы! А если я пойду на вас с ножом, что вы сделаете?
Фишер, низенький, круглоплечий, с бычьим лбом и маленькими кулаками вызывал скорее веселье, чем страх.
Высокий плечистый солдат, перед которым очутился Фишер, удивленно глянул на него сверху вниз.
— Я обожду, — ответил он, улыбаясь. — А ты… попробуй!
Вокруг громко засмеялись.
— Да только ты не пойдешь, — с добродушием больших людей добавил плечистый солдат опешившему Фишеру.
Другой солдат высоким голосом подхватил:
— Ты б не пошел, кабы тебя не натравили!
— Кабы не напугали тебя нашим ножом!
— Тебя натравливают, а ты не слушай!
— Чего тебе у нас взять-то?
Фишер, наткнувшись разгоряченным лбом на эту спокойную веселость, сразу остыл.
— Ну, а все-таки, — сказал он с бессмысленным упрямством, — вдруг я пошел. Например, понравилась мне твоя жена.
— Да твоя лучше, толще!
Спор закончился громким веселым смехом, да еще кто-то размашисто, как пьяный, крикнул:
— Долой войну! Пиши резолюцию…
У Томана так сильно билась кровь в висках, что пуще всякого крика заглушала его попытки вставить слово. Перед ним вынырнул рябой человек с жесткими усиками.