Мне, одетой в выцветший розовый сарафанчик, неудержимо хочется смеяться, но я не смею. Изо всех сил поджимаю губы и пытаюсь сообразить, кто это. Девочка томно поглядывает на нас. На ней длинное шерстяное платье, руки затянуты в кружевные перчатки-митенки. На голове белый капор с полями, на плечах белая кружевная пелерина с завязками помпончиками, у ног крохотный саквояж, к нему прислонен кружевной зонтик с оборочками.
Медленно, как во сне, бабушка опускается на колени перед этой смешной барышней, и та вместе с перчатками и пелериной утопает в расплывшемся бабушкином теле. Барышня говорит почему-то басом:
— Бабушка, я приехала. Бери меня.
И бабушка ее взяла.
На другой день, в таком же линялом, как мой, сарафане, босоногая Марина гоняла по острову, навсегда позабыв о зонтике и митенках. Упругие толстенькие косицы, предмет моей тайной зависти, прыгали у нее за спиной.
Первым делом мы повели ее к морю. И хотя оно было спокойным и ласковым, Татка сейчас же предупредила:
— Купаца низзя, бабушке скажу.
— Что ты скажешь, что ты скажешь! — наскакивал на нее Петя. — Ябеда! Никто и не собирается купаться.
— Вот и прекрасно, — важно отвечала та, подозрительно копируя бабушку.
Она усаживалась в тени каменных глыб на теплую гальку, рылась, отыскивая цветные камешки, позабыв обо всем, разговаривала сама с собой. А мы, заголившись, лезли в воду и «макались», зорко следя, чтобы мадам Лис, как мы дразнили Татку, не подсматривала.
Купаться без взрослых запрещалось из-за меня. Однажды (это было незадолго до Марининого приезда) я притащила к морю оцинкованную лоханку для стирки, спустила ее на воду, влезла, оттолкнулась и поплыла.
И поплыла и поплыла по мелкой волне, не соображая, что малейшее неверное движение — лоханка перевернется, я камешком пойду ко дну, и вся моя песенка, беспечно напеваемая, будет спета.
А пела я про белый веселый кораблик, который бежит и бежит по волнам.
Метрах в двадцати от берега меня выловил Коля Малютин. Он плавал всем на зависть, как рыба. Он благополучно доставил меня к бабушке вместе с лоханкой и важно поучил ее превосходительство, как надо смотреть за ребенком.
Бабушкины нервы не выдержали. Я получила пару шлепков по специально предназначенному для воспитательных воздействий месту. Надувшись, стояла в углу, надеясь, что этим и кончится, но вечером за меня взялась мама. О, она ни разу в жизни не подняла на меня руки. Она усадила шалое свое дитя на колени, прижала к теплой груди и долго шептала на ухо, как нехорошо причинять маме горе, когда и без того кругом столько горя, и как я могла не подумать, что с нею, с мамой, будет, если я утону.
Бабушкины шлепки — щекотка. Всплакнула для видимости, и все. А тут со мной сделалась истерика. Пришлось прибегнуть к валерьяновым каплям из теткиной аптечки. Бабушка цедила капли, наклонив над стаканом пузырек темного стекла, и шепотом ругала маму за изуверские приемы воспитания и без того впечатлительного ребенка.
С тех пор бабушка никогда не запрещала нам дружить с Колей Малютиным. Когда мне исполнилось шесть лет, он принял меня в группу обучающихся плаванию, и командовал:
— Воздух набирай! Надувай щеки! Да не колоти ты ногами, ты лягушкой, лягушкой пихайся!
Все дети довольно быстро выучились плавать и устраивали вдоль берега веселые перегонки под присмотром одинокой Лизы. Взрослые уговорили, и Лиза устроила что-то вроде импровизированного детского сада. Собирала детей, читала вслух, учила водить хороводы, разбирала ссоры, вытирала носы, умывала мягкой ладошкой самых чумазых, наклонив над солнечным мелководьем. У Лизы были румяные щеки и длинная русая коса. Когда Лиза наклонялась, коса сваливалась в воду и намокала. Мы бросались отжимать волосы, окатывали ее солнечными брызгами с головы до ног. Лиза брызгалась в ответ и весело хохотала.
За возню с нами ей что-то перепадало от взрослых — немного денег, немного продуктов. С того и жила.
На Антигоне я влюбилась в море. Особенно прекрасно оно было в предзакатные часы. Отняв у неба багряные, золотые, нежные, словно лепесток розы, оттенки застывшего на миг заката, лежало оно в полном безветрии, без единой морщинки, без всплеска.
Неподалеку от нашего дома, на самом берегу, стоял дворец. Заброшенный и наполовину разрушенный. Лестница таинственных руин, мраморная, пожелтелая от времени, уходила в море, терялась в постепенно темнеющей глубине.
На уровне первых погруженных в воду ступенек, ослепительно чистых в прозрачной воде, собирались стайками крохотные рыбки, хорошо видимые на светлом, обласканном солнцем камне. Лиза часто водила нас сюда, и мы часами следили за этими рыбками.
В километре от нас, внизу, в поселке, жили греческие рыбаки. С детьми рыбаков мы находились в состоянии постоянной вражды. Они не любили нас, незваных пришельцев, мы не любили их. К тому же они жестоко обращались с животными.
На острове водилось великое множество бездомных кошек и собак. Мальчишки-греки ловили их и всячески издевались. А мы спасали раненое зверье, выхаживали калечь, и вскоре дом наводнился серыми, белыми, черными, рыжими и полосатыми котятами. Они шмыгали под ногами и орали благим матом, если им наступали на хвосты. Осатанев от кошачьего засилья, дядя Костя устроил экзекуцию — покидал котят в окно. С ними ровным счетом ничего не случилось, брызнули в кусты и были таковы, но мы на дядю Костю обиделись.
На кошачьей же почве родилась наша великая дружба с Таткой.
До этого момента она нам просто мешала. Ей было три с половиной года, она повсюду тащилась за нами, старшими, и ныла:
— Возьмите меня за ручку-у!
Петя поздоровел и окреп на Антигоне. До этого тихий, он расшалился не хуже любого другого мальчишки. То он устраивал рискованные путешествия на другую сторону острова с купанием в глубоких местах среди скал, то, как обезьяна, влезал на самое высокое дерево за оградой монастыря и, раскачиваясь на ветке, испускал дикие крики, изображая индейца. Шестилетняя Марина сразу примкнула к нам, хоть Петька командовал ею, как хотел. Я была под стать своему братцу, и не раз нам попадало на равных. Татке же, баловнице, все сходило с рук.
Вот мы и старались всячески от нее избавиться и удрать из дому, оставив Татку на попечении бабушки. У бабушки дел было по горло, и момента выставить «ораву» на прогулку, чтобы спокойно постирать или постряпать, она всегда ждала с нетерпеньем.
— Пе-тя! Сейчас же возьмите с собой Тату! — кричала она нам.
Приходилось возвращаться, с кислым видом собирать ее мешочек, совочек и прочую дребедень, брать ее самоё, с ее хитрющим лисьим взглядом из-под ресниц, и внимательно следить, «чтобы солнышко не напекло головку, чтобы муравей ее не кусал, чтобы никто, не дай Бог, не обидел». А она, неблагодарная, после каждой нашей проделки влезала к бабушке на колени и докладывала:
— Ты знаешь, бабушка, Петя и Наташа за фигами полезли, а дядя в платьице на них кричал, кричал…
При этом она делала страшные глаза и расставляла руки с растопыренными пальцами.
Это означало, что мы воровали инжир в монастырском саду, что снова придет сухонький, сморщенный попик и будет на нас жаловаться. Мадам Лис, одним словом.
Фиги были нашим подножным кормом, нашей разменной монетой. За несколько спелых и липких сизых ягод можно было получить стеклянный шарик, российский гривенник, никому не нужный, или приглянувшегося котенка. Однажды, после крепкой выволочки за очередное путешествие к скалам, Петя совершенно разочаровался в жизни и продал мне за тарелку инжира свое старшинство. При свидетелях, голопузой ребятне и нашем третейском судье Коле, было торжественно объявлено, что отныне я становлюсь старшей сестрой, а он — моим младшим братом. Разница у нас была невелика, всего полгода, но так оно потом на всю жизнь и осталось.
Итак, в незадавшийся с самого начала воскресный день мадам Лис плелась за нами на толстеньких ножках, гундела по обыкновению и требовала, чтобы мы вели ее на берег, а нам, именно сегодня, хотелось в любимое укромное место между стенами двух домов. Там росло тощее, вытянутое в длину дерево, а в тайнике у самых корней хранились наши сокровища — зеленая пробка от графина, связка потрепанных павлиньих перьев и статуэтка негритенка с отбитой ногой и треснувшей головкой.