В просторных комнатах с расписными стенами наставлены были железные кровати. Детей было много. Кормили нас неплохо, присмотр был хороший, но мы, впервые оторванные от дома, пролили там целое море слез. Петя подходил ко мне после завтрака, — смотреть жалко. Нижняя губа его начинала подрагивать, глаза наполнялись слезами. Я не выдерживала. Уткнувшись в его плечо, заводила утренний плач. Наконец тетя Ляля сжалилась, и забрала Петю домой. Я осталась одна, но тоже ненадолго. Как-то пришла мама, обнаружила меня стоящую в углу за пустяковую провинность, молча взяла за руку и увела.
Обратная дорога вела через залив. Нас вез в маленькой лодочке перевозчик-турок. Загребал веслами, напевал под нос что-то протяжное, бесконечное. Я перегибалась через невысокий борт, вела рукой по синей воде. Я в первый раз в жизни была по-настоящему счастлива. Хотелось навсегда остаться в этой лодке, и пусть бы мама была рядом, и пусть бы турок пел свою песню, а кругом было бы ласковое море и бегущий вдалеке с озабоченным видом пароходик.
Мы вернулись в беспросветное Седьмое общежитие.
По ночам будили загадочные пугающие крики:
— Янгельва-а-а-р! Янгельва-а-а-р!
Это перекликались дозорные, предупреждая о начавшемся где-то пожаре. В Константинополе каждую ночь где-то горело. Из квартала в квартал передавалось известие, и на место происшествия устремлялась орда полуголых людей с пустыми ведрами. Орали они при этом, что было мочи. Не столько тушили (воды на месте чаще всего не оказывалось), сколько растаскивали и грабили.
Беспокоилась, паниковала русская эмиграция. В наших комнатах толклись незнакомые люди, много курили, разбивая ладонями дым возле носа. Все надрывно кричали, что нас скоро начнут вырезать или насильственно обращать в мусульманство. Какой-то военный в шинели без погон твердил о допущенной роковой ошибке — никому не нужном бегстве из России.
— Мы гибнем сами и губим детей! Нас нигде не ждут, мы никому не нужны! Мы не должны были бежать без оглядки!
Дядя Костя зло возражал:
— Да поймите, поймите, не было иного выхода! Большевики передушили бы нас, как котят!
Мама в споры не вступала. Она внимательно слушала, переводила взгляд с одного спорщика на другого и курила без остановки. В Турции она пристрастилась к табаку.
Стали сниться кошмары. Я вскрикивала по ночам, худела. Остальные выглядели не лучше, но о моем здоровье почему-то беспокоились особо, без конца заставляли измерять температуру. А потом стали усердно поить бромом.
Не могу сказать, сколько народу вынесла гражданская война на константинопольский берег. Поговаривали о сотнях тысяч. И среди несметного числа взрослых было такое же несметное число детей. Одинаково бедно одетых, полуголодных. Одинаково безграмотных и диких. Не только на Антигоне, но и в Константинополе никто не собирался устраивать для нас русские школы. Ходили слухи, что на острове Халки, одном из Принцевых островов, в 1922 году открылся хороший пансион. Тетя Ляля мечтала отдать туда Петю и Татку. Но никакой, пусть самый распрекрасный, пансион, как и единственная русская гимназия в Константинополе, не мог вместить всех желающих.
Ослабленные от постоянного недоедания, русские дети часто умирали. На одной Антигоне в двадцатом году умерли две девочки нашего возраста и один годовалый ребенок.
Осень двадцать третьего года несла с собой что-то страшное. Все ходили подавленные, началась повальная безработица. Хозяин ресторана, где работали мама и тетя Ляля, со дня на день ждал нансеновского паспорта, чтобы уехать в Америку.
Нансеновский паспорт был первым документом русских беженцев за рубежом. Его стали выдавать после жарких выступлений знаменитого полярного путешественника Фритьофа Нансена в Лиге Наций в защиту русских эмигрантов, изгоняемых из Турции и не имеющих юридических прав на жительство в других странах мира. Он же взял на себя всю организационную часть этого дела.
Нам, детям, представлялось, как Нансен, в мохнатой лисьей шубе, в меховой шапке с длинными ушами, самолично раздает русским драгоценные паспорта, а таинственный ЛИГАНАЦИЙ ему помогает.
По затхлому дому пронеслось дуновение ветерка: Франция, Франция, Франция… Франция — богатая цивилизованная страна, во Франции дети смогут получить образование, во Франции есть работа… Нам скоро дадут нансеновский паспорт… Мы сможем уехать из Турции.
И вот мама держит в руке лист плотной бумаги. Написано: Надежда Вороновская следует во Францию с дочерью Натальей девяти лет. Право проживания в Константинополе утрачивается. В нижнем углу паспорта, с левой стороны, наклеена фотография. Мы с мамой сняты вместе, плечом к плечу. Она в темном платье, в темном смешном колпачке. На мне полотняная кофта с вырезом под горло, шея длинная, волосы едва отросли после приютской стрижки наголо. И еще видна выпущенная поверх одежды цепочка с крестильным крестом.
Мы забросили игру в Ноев ковчег, построили пароход и поехали во Францию. Нас швыряли свирепые волны, несчастная Татка падала за борт и «утоплялась», а мы бесстрашно бросались в пучину спасать ее, и добрый французский матрос помогал нам, а потом угощал шоколадом.
Где игра, где сон, где явь… Вот уже и настоящие чайки пронзительно кричат, на пристани толпятся люди, выстраиваются в очередь. По новеньким нансеновским паспортам стучат печатями бесстрастные чиновники, и вот уже качают нас волны, мы едем в Марсель.
Нелюбимый Константинополь и милая Антигона — были вы или только приснились? Остров, похожий на рай, где растут вытянутые к небесам темные кипарисы, где зреет сладкий инжир и выплескивается на берег стеклянно позванивающая волна.
Сентябрьский дождь все скрыл за серой завесой. Во время переезда из Константинополя в Марсель я тяжело заболела.
4
Болезнь. — Первые дни в Париже. — Мадам Рене
Я лежу в больничной палате. Двенадцать коек с больными девочками по одну сторону необъятной комнаты, двенадцать по другую. Посредине проход, там стоит длинный стол, на каждом конце вмонтированы водопроводные краны и белые раковины. Когда сестры в белых передниках, в белых косынках с красными крестиками моют над раковинами руки, шумит, лепечет что-то радостное вода.
Мечтаю припасть к медному крану и наполниться влагой до горлышка. И не могу встать. Да и попытайся я подняться с постели, мне бы все равно не позволили пить эту дивную, холодящую язык и гортань воду. На стакан с молоком и желтой пенкой не могу смотреть.
Вот подходит к крану сестра. У нее доброе озабоченное лицо, человек как человек. Она отворачивает кран, моет руки, несколько капель падают на пол, блестят в свете электричества. Смотрю на эти капли и облизываю языком потрескавшиеся в корочках губы. Прочищаю пересохшее горло и жалобно прошу:
— Дайте пить! Пить!
Сестра поворачивается, поднимает брови, улыбается и, оставив на краю стола полотенце, идет ко мне. Трогает лоб, что-то бодрое говорит на непонятном языке, поправляет сбившееся одеяло, но пить не дает.
Да почему же она меня не понимает! Я же по-человечески прошу пить, а не поправлять это дурацкое одеяло!
Сестра уходит. С трудом делаю глоток молока и говорю ближайшей соседке:
— Воды прошу, а они приносят молоко. Не понимают, что ли?
Соседка — чудесная черноокая девочка, лицо фарфорово-белое, по бокам его лежат кудрявые черные косички. Она улыбается печальной улыбкой, качает головой. Она тоже не понимает по-русски. Так мы лежим, некоторое время смотрим друг на друга, потом затеваем единственную доступную нам игру. Она подмигивает мне, я — ей. Девочка очень слаба, про себя называю ее «княжна Джаваха». Такой представлялась мне героиня романа, зачитанного на Антигоне.
Каждый день к ней приходит мать, такая же черноокая и черноволосая. Садится на край кровати, тревожно смотрит на дочь, достает необъятных размеров носовой платок, утыкается в него и начинает плакать. Появляется сестра милосердия, что-то говорит, бережно поднимает женщину и ведет по длинному проходу между кроватями. Княжна Джаваха лежит без сил, глаза закрыты.