Хозяева вернулись поздно. Разморенная вкусной едой, я чуть не уснула в кресле, а грабители, к моему великому разочарованию, так и не пришли. Пепе рассыпался в благодарностях, проводил до такси, заплатил за проезд и, строго наказав шоферу, чтобы мадмуазель в целости и сохранности была доставлена по указанному адресу, отправил меня домой.
Пару раз я носила в чистку дюжину перчаток. Иногда ходила в книжный пассаж, покупать для Нонны Аркадьевны книги по ее списку.
А еще в мои обязанности входило следить за горничными во время уборки номера. Нонна Аркадьевна вечно тряслась, как бы ее не обворовали. И совершенно напрасно. Французы вообще народ не вороватый, прислуга в отеле была проверенная, к тому же обладала чувством собственного достоинства.
Однажды Нонна Аркадьевна решила подарить мне туфли. Пару раз одетые, конечно, как все три или четыре дюжины ее туфель. Достала чемодан, стала отбирать то одни, то другие, но, так и не выбрав, задвинула чемодан на место.
— Нет, эти вам не подходят, я вам другие в следующий раз подарю.
Туфли мне были бы весьма кстати, но почему-то не хотелось принимать от нее такой подарок. К счастью, к вопросу о туфлях Нонна Аркадьевна больше не возвращалась.
Через месяц, щедро заплатив за мои услуги, она уехала в Бразилию, а я — в лагерь к любимому Средиземному морю.
14
Мечты и реальность. — У тети Ляли. — Вид на жительство. — Прощание с Фимой
Наш лагерь в то лето удался как никогда. Снова жили в палатках, снова сияло солнце. Нагулялись, наплавались и только первого сентября возвратились в Париж. Он встретил проливным дождем и кучей неприятностей.
Только я заикнулась о новом учебном годе, о новых учебниках и хотя бы об одном новом платье, тут-то оно и началось.
— Твоя разлюбезная тетушка, — заявил Саша, — больше не в состоянии платить за тебя в лицее. Я категорически против дальнейшей учебы. Достаточно. Сколько проучилась, столько проучилась. Никакой особой пользы, если ты будешь учиться дальше, это не принесет.
Он отказался платить за лицей, а тем более покупать дорогие учебники.
— И коль скоро тебе необходимо новое платье, так пойди, заработай и купи хоть дюжину.
— Саша! — взмолилась я. — Остался один год! Один только год, и все. А потом я поступлю в театральную школу. Я буду работать и сама платить за учебу. Я не попрошу у тебя ни копейки. А так… Я же никуда не смогу устроиться прилично.
Но он остался непреклонным. Мой разлюбезный отчим отнимал у меня все. Я впала в отчаяние. Но вместо того, чтобы снова и снова молить его, раздулась от гордости и заорала:
— Если так, я вообще могу уйти из дому!
Мама бросилась ко мне, схватила за руки, зашептала в мое перекошенное от злобы лицо.
— Наташа, Наташа, Наташа! Никто тебя из дому не выгоняет, ты не должна так говорить!
Я вырвалась, схватила зонтик, пыталась одеться, но, не попадая в рукав, продолжала кричать:
— Ты мне всю жизнь испортил! Ты все зачеркнул! Я тебе этого никогда не прощу! Никогда!
А он пытался отнять у меня злосчастный зонтик и кричал в ответ:
— Да открой ты глаза, несчастная! Какая театральная школа? Кому ты нужна со своей русской физиономией! Без связей, без подданства! Кто тебя возьмет в театр, будь ты хоть семи пядей во лбу? Чем раньше ты пойдешь работать, тем лучше для тебя же самой!
Последнее видение перед тем, как захлопнулась дверь. Медленно, а может, мне показалось, мама поднесла к голове закинутые руки и рухнула ничком на широкую с медными шишечками кровать.
Я слетела с лестницы прямиком под дождь. Я помчалась, не разбирая дороги. Я кого-то обрызгала. Черт с ним!.. Куда мне?
Через два квартала опомнилась и поехала к тетке. Она была дома. Открыла, ничего не сказала и сразу подошла к телефону звонить к маме, чтобы та за меня не волновалась. Потом повела в столовую.
Разговор не начинала, сидела напротив, по-бабьи пригорюнясь, смотрела, как я мелкими глоточками пью чай. Придвигала то тарелку с бутербродами, то блюдечко с вареньем. Когда я наелась и почувствовала тепло, она грустно сказала:
— А теперь, Наташа, поговорим. Тебе уже шестнадцать. Большая, умная, все понимаешь. Так уж получилось, и ты должна меня простить, но денег на твое образование у меня больше нет.
Стало неловко, неуютно, кончики пальцев снова застыли. Словно все эти годы я просидела у нее на шее, а она вдруг говорит об этом.
— Да я… — руки стали лишними, я не знала, куда их деть, — я же не просить пришла, а просто…
— Дурочка, — сказала тетка. — Если бы ты знала, какое это было для меня счастье — дать вам всем возможность учиться. Но теперь… Наташа, голубушка, наша совместная жизнь с Фимой не получилась. Мы решили разойтись.
Она меня огорошила. Она добила, а казалось, на сегодня уже хватит. Как разойтись? С Фимой? С умным, добрым Фимой, ставшим для нас всех близким и родным человеком? Она же казалась всегда такой довольной, такой счастливой.
— Зачем? — с ужасом смотрела я на нее.
— Зачем, — эхом отозвалась она и пожала плечами. — Наверное, я сама виновата. Я заела его. Замучила, — она низко наклонила голову. — Мне тяжело переносить его достаток. Знаешь, деньги разделяют людей.
— Ну и глупо, — неловко сказала я.
— Возможно, — сразу согласилась тетка. — Но у меня этого достатка нет. И если бы его не было никогда, я бы так не терзалась. А он был.
Она вышла из-за стола, сдвинув скатерть. Поехали к краю чашки, но я удержала. Тетя Ляля поправила скатерть, потом встала у окна и стала смотреть на Париж за окном, прислонясь к холодному стеклу щекой.
— Знала бы ты, Наташа, какой милый, какой уютный у меня был дом. Как я его любила. Я родила в том доме Петеньку и Тату, в том доме жил со мной замечательный человек, Алексей Антонович. Папа Петеньки и Таты. Мы оба трудились, мы любили свое дело. Каждый свое дело. Мы были счастливы. Потом… — голос ее зазвенел, — потом меня и моих детей из нашего дома прогнали. Все нажитое за семь лет разграбили, растащили. Алексея Антоновича зарубили шашками. И стали мы никто, ничто, — она отошла от окна и села на место. — Фима… Сколько можно терзать ни в чем не повинного человека за то, что когда-то, давным-давно, в прошлой жизни, у меня был мой дом? Мы старались, мы очень старались ужиться, но… не получилось. Слишком много прошлого за плечами.
— Я ничего не понимаю, — затрясла я головой. — Прошлое. Было, да. Но оно прошло.
— Прошло, — криво усмехнулась тетка. — Маленькая ты еще… Станем говорить о тебе, Наташа. Ты пойми, мы живем в чужой стране, на чужих хлебах, из милости. Французы — чудные люди. Но мы им не нужны. В шестнадцать лет спустись, Наташа, на землю и знай — театр надо забыть. Это ошибка, это преступное наше с матерью твоей попустительство. Она размечталась, я не воспротивилась. Мы обе, Наташа, виноваты перед тобой. Мы должны были готовить вас к более жестокой жизни. Надо думать о ремесле, об элементарном куске хлеба. Иди, девочка, ищи работу. Саша прав. Дальше будет только трудней.
Я заплакала. Она не стала утешать, не обняла за плечи, не погладила по голове, как делала всегда, не различая ни своих детей, ни нас с Мариной. Вместо этого перебросила через стол платок и продолжила:
— У Фимы я больше не возьму ни копейки. Мы договорились. Мы попробуем еще немного пожить, но чтобы деньги нас не разделяли. Он просит меня об этом. Трудно сразу. Нас столько связывает. Петя, по всей вероятности, пойдет работать. Татка мала, пусть учится. Вдвоем с Петей мы попробуем ее вытащить. Согласись, из всех вас она самая способная.
Я согласно кивнула.
— Значит, во Франции для нас дороги нет?
— Нет, — отрезала тетка, маленькая женщина с нежным, как у ребенка, лицом. — Я тебе говорю — это чужая страна. Это их страна. Мы пришли — они нас приняли. Они терпят нас. Но и только, и только. Всегда помни об этом и не требуй от французов больше, чем они могут дать. Обидят — терпи. Хорошее… радуйся, если будет что-то хорошее.