Поравнявшись с бабушкой, он нагибается, подхватывает Татку и несет дальше. Ни у него, ни у жены его, матери маленького шалуна, нет никаких вещей, кроме небольшого перевязанного крест-накрест пакета.
Вскоре разношерстная толпа оказывается на горе. Здесь растут темные кипарисы, и за ними виднеются ворота монастырской ограды. Сразу за воротами стоит предназначенный для нас двухэтажный дом.
Странный это был дом. Казалось, каждую половину его, одну каменную, другую деревянную, строили отдельно, а потом уже притащили на место и кое-как соединили. Мы получили три комнаты-кельи на первом этаже.
После константинопольской тесноты это огромное жизненное пространство с крохотной, едва приспособленной для стряпни на примусе кухней, где и вдвоем невозможно было развернуться, всем нам пришлось по душе. Спали мы здесь не на полу, а на настоящих пружинных кроватях, правда, немного продавленных. Но дядя Костя перетянул сетки веревками, спать стало удобно и мягко.
Расцветала весна, кроткая, с кислыми виноградными листиками, покрытыми младенческим пухом. На море невозможно было смотреть, не прищурившись, так сверкало оно под безоблачным небом. А через две недели после переезда случилась великая радость. Объявилась, разыскала нас живая и невредимая тетя Ляля.
Мы играли втроем в самой большой из наших комнат, как вдруг дверь грохнула, распахнулась, и к нам ворвалась женщина. Совершенно чужая женщина в синем костюме с матросским воротником. Она была мала ростом, лицо белое, без кровинки, остановившийся полубезумный взгляд. Татка закричала, а женщина пала перед нами на колени (мы сидели на полу), обхватила сразу всех троих тонкими, обнаженными до плеч руками и принялась осыпать поцелуями, куда на кого придется. Татка отбивалась и ревела, а Петя сразу узнал ее и повторял в забытьи:
— Мама, мама, мама! Мамочка наша приехала!
Тогда и Татка осмелела и, сквозь слезы, нерешительно спросила:
— Ты, правда, моя мама? — и, прильнув к обретенной матери, зашептала в ухо: — Где ты была так долго? А у нас тут без тебя дедушка умер.
Полностью восстановить картину ее странствий теперь невозможно. Мужа своего, Алексея Антоновича, тетя Ляля похоронила. Она отдала какому-то оборванцу золотой крестильный крест, и тот помог извлечь из наполовину засыпанной ямы изрубленное тело. Отпевала она его почему-то ночью в маленькой церковке на окраине Одессы. Откуда она узнала, что мы в Турции, для меня тайна. Она перешла границу с Румынией. Возможно, шла не одна, кто-то помогал. В Румынии она добралась до французской миссии, и французы переправили нашу настырную тетку в Константинополь.
По вечерам до нас доносились обрывки ее нескончаемых рассказов: умоляла… без копейки денег… попали под обстрел… кошмар… Но мы уже устали от этих кошмаров. Солнышко светило так ярко, на берегу, под ногами, лежали цветные камешки, хоть лопатой греби. Трава вырастала шелковая, друзей для совместных игр набралась добрая ватага.
С возвращением тети Ляли жизнь стала налаживаться. Тетка тверже мамы стояла на ногах на грешной этой земле. Она, например, сразу приняла предложение дяди Кости поработать кельнершами, так называют за границей официанток. Она трезво оценила обстановку в Константинополе.
— Почему ты не хочешь? — удивленно спросила она маму.
Мы, разумеется, вертелись в комнате, где они сидели.
— Не знаю, боюсь, — виновато взмахивала ресницами мама.
— Клиентов боится, боится, что приставать будут, — пояснил дядя Костя и стал разглядывать руки в мелких черных трещинках.
— Глупости, — возмутилась тетка. — Не давай повода, никто не пристанет.
— Не скажи, — мягко возразил дядя Костя и виновато посмотрел на маму.
Тетка грустно усмехнулась, подошла к сестре, обняла со спины и начала вместе с нею покачиваться из стороны в сторону.
— Бедная моя, бедная, — шептала она, — а что поделаешь, что? С голоду подыхать начать? Собирайся. Завтра встанем, сядем на пароходик, съездим в город, устроимся, заработаем кучу денег. А? — И, перегнувшись через мамино плечо, заглянула в ее глаза: — Да не плачь, дурочка, это же временно, это же не навсегда. Все еще будет. И театр твой будет, и все-все.
— Ты думаешь? — подняла на нее мама глаза, полные слез.
— Уверена. Разве это может продолжаться до бесконечности?
Тетя Ляля вдруг искоса посмотрела на нас.
— Нет, я не могу! Вы только полюбуйтесь. Сидят, уши развесили, рты пооткрывали…
Дядя Костя, очнувшись, сделал зверское лицо:
— А ну, брысь отсюда! До чего распустились!
В притворном испуге мы бросились в другую комнату. А картина эта так и осталась в памяти. Деланно строгий дядя, две обнявшиеся сестры.
Они были на удивление несхожи. Тетя Ляля порывистая, ловкая, лицо открытое, ясное. Точно очерченные дугой темные брови, проницательные светлые глаза, взгляд быстрый, умный. Она коротко стригла слегка завивающиеся на концах волосы и была бы просто хорошенькой маленькой женщиной, если бы не властность и целеустремленность ее натуры. Она сохранила тонкую талию и мальчишеские движения.
Мама, напротив, не располнела, нет, округлилась. При хорошем росте, при великолепной, вымуштрованной театральной осанке, что придавало ее внешности особую горделивость, можно было счесть ее человеком сильным. Но стоило окликнуть маму, заставить повернуть милое, с изумительно выточенными чертами лицо, осененное короной огромной золотой косы, как сразу очевидной становилась ее внутренняя слабость, а робкий взгляд немного выпуклых серых глаз как бы говорил: «Возьмите меня за белу руку, уведите из этого ада и навсегда избавьте от необходимости принимать самостоятельные решения».
И тетя Ляля взяла ее за руку, отвезла на следующий день в Константинополь, где их по усердной дядиной рекомендации приняли в русский ресторан кельнершами. Врача и артистку.
Вставать теперь приходилось рано, возвращаться затемно, а иной раз и вовсе не возвращаться, когда была их очередь работать в ночное время. Ресторан не закрывался круглые сутки. Бабушке все это не нравилось, она часто говорила сыну:
— Уж ты, Костенька, присматривай, чтобы Лялю и Наденьку не обижали.
Но скоро за мамой и теткой некому стало присматривать. Дяде Косте подвернулась более выгодная работа. Он начал ходить с греческими рыбаками в море.
В середине лета наша семья пополнилась еще одним членом. Словно из небытия, посылкой по почте (честное слово, я не шучу) прислали из Финляндии к нам единственную дядину дочь Марину.
В начале гражданской войны жена дяди Кости Ольга Павловна гостила у родственников в Финляндии. Когда все началось, когда мир окончательно сошел с ума, бедная женщина, потеряв голову от беспокойства, кинулась искать средства попасть в Россию, но бабушки и тетушки уговорили ее оставить ребенка у них до полного выяснения обстоятельств. Она согласилась, уехала одна и пропала. Что с нею сталось, куда она исчезла, так никогда и не узнали. Скорее всего, погибла.
Из Турции дядя Костя писал в Финляндию, и милые родственники, не найдя ничего лучше, отправили пятилетнего ребенка с какой-то почтовой фирмой через Польшу и Румынию прямехонько в Константинополь, а уже оттуда — на Антигону.
И вот в жаркий полдень, когда жизнь на острове замирает, и все живое стремится уползти в тень, некий дядя приводит в наш дом девочку, чинно держа ее за ручку. Говорит по-французски, вежливо осведомляется, попал ли он по нужному адресу, просит бабушку поставить подпись под какими-то документами и, еще более вежливо попрощавшись, уходит.
Засунув палец в рот, что выражает у нее высшую степень удивления, одетая в одни трусики, с голым перемазанным пузом, Татка молча созерцает явившееся в наши пенаты диво. Мы с Петей стоим рядом. Петька в коротких штанишках с лямками, заросший, как деревенский мальчик, крутит большим пальцем босой ноги, словно хочет провертеть дыру в щелястой доске пола. Глаза его широко открыты, и рот он приоткрыл, позабыв о щербинке на месте выпавшего молочного зуба.