В разгар наших переживаний из Ниццы приехал Сережин отец, Николай Афанасьевич.
Я была знакома со свекром лишь по письмам. С первого взгляда мы друг другу понравились. Крепкий еще старик, седой, с восточным типом лица, он в первую очередь спросил:
— Ну, едем в Россию?
— Да вот думаем, — несмело глянул на меня Сережа.
— О чем думать-то? — вскинул кавказскую бровь Николай Афанасьевич. — Думать, поди, не о чем, а надо ехать. Домой.
Такое решение приняли он и жена его, Стелла. Дочерей собрать он уже не мог, одна в Англии, другая в Германии, третья в Чехии… оставалась надежда на сына. А еще накануне Сережа встретился со Славиком Понаровским, и тот объявил ему о своем решении тоже ехать в Россию.
Дед и внучка быстро поладили. Ника обворожила дедушку, он баловал ее, не спускал с рук. Она тащила его в свою комнату:
— Идем, дедушка, я тебе что-то интересное покажу.
Вела к себе показывать не игрушки, как он думал, а портрет маршала Жукова, вырезанный из советского календаря и помещенный рядом с иконой Божьей Матери над кроватью. Уж кто-кто, а наша дочь сделалась ярой патриоткой. Каждый вечер молилась теперь так:
— Господи, помилуй маму, папу, маршала Жукова и меня, младенца Викторию.
В соседней комнате Сережа умирал со смеху, но я не позволяла вышучивать дочь. Хочет так молиться, пусть молится. Разве Жуков не заслужил?
Но нашим мечтам о жизни большим домом в России не суждено было стать явью. Николай Афанасьевич возвратился в Ниццу с твердым решением ехать домой, но через полтора месяца умер от инфаркта. Так и не довелось ему увидеть милую Украину. Его воля стала для нас завещанием.
А кругом кипели страсти. Сомневающихся пугали: «Учтите, как только приедете, так вас сразу разделят. Мужчин в одну сторону, женщин — в другую. А детей отнимут. Взрослых — на принудительные работы, детей — в детские дома!»
— Какой же в том резон? — возмущали Сережу все эти россказни. — Какой смысл тогда возвращать на родину эмигрантов, если с ними готовятся так поступить? Это же за пределами элементарной логики![56]
Я спросила его в один из вечеров, во время нескончаемых разговоров:
— Чего ты ждешь от России?
— Я хочу вернуть себе человеческое достоинство! — не задумываясь, ответил он.
И тогда я поняла: его уже не отговорить. Я не имела права останавливать начавшуюся в нем духовную работу. Без этого вся его дальнейшая жизнь осталась бы лишенной смысла. Я уверовала и пошла за ним, не сомневаясь больше в правильности принятого решения, хоть и отговаривала меня тетя Ляля. Мягко, вкрадчиво, с глазами, полными слез.
— Куда ты поедешь? Ты привыкла к культурному городу, к благоустроенным квартирам. Всюду газ, электричество…
Газ, ладно. А много ли я видела этих благоустроенных квартир? Полжизни провела в третьесортных отелях. Да, был в них газ, было электричество. Клопы, между прочим, тоже были. И даже последняя квартира, я ее нежно люблю, но и она далеко не благоустроенная.
Но тетка не слушала мои доводы.
— Там же дичь! Дикари! Что ты там будешь делать? Ах, шляпы! Кто будет носить твои шляпы! Там все в платочках ходят.
Многие нам завидовали, в первую очередь — Петя. Был бы он один, поехал бы. Но мама? Но бабушка? Но жена-француженка? А сыну уже семь лет… Да и сам офранцузился. После войны ему дали французское гражданство, он работал в солидной фирме.
Был еще один завидовавший. Красинский. Ох, как он завидовал нам, простым смертным. Ох, с какой радостью он бы поехал. Но грехи царственных отцов Романовых не пускали. Сидя с нами в бистро, он с тоской смотрел на нас.
— Езжайте, езжайте, ребята, никого не слушайте. Русский человек должен жить в России.
Расставаясь в тот вечер, он внезапно придержал мою руку.
— Ты вот что, Наташа, ты, как будешь собираться, не забудь, оторви уголок в брачном свидетельстве. Не надо, чтобы в твоих документах моя фамилия отсвечивала. Черт его знает, вдруг у вас из-за этого возникнут неприятности.
Уголок в брачном свидетельстве, где шафером у нас был записан Владимир Красинский, сын великого князя Андрея Владимировича и балерины Кшесинской, я оторвала, как он посоветовал. Славный он был, Красинский, без всякого намека на необычное происхождение. И профессия у него была прозаическая. Он был представителем от фирмы шампанских вин.
Союз возвращенцев скоро превратился в Союз советских патриотов. Мы с Сережей часто ходили на собрания и с обостренным вниманием слушали «настоящих русских» о жизни в СССР. Этими русскими были Константин Симонов, Илья Эренбург и Валентина Серова. Мы не могли не доверять этим известным людям, мы все принимали за чистую монету, мы горели желанием верить всему, все идеализировать. Но нас честно предупреждали о грядущих трудностях, о послевоенной разрухе.
— Пусть! — говорили мы. — Домой! Хватит, наскитались.
И с горящими глазами слушали выступление Константина Симонова на приеме в консульстве.
Париж стал потихоньку отмирать в нашем сознании, становиться чужим городом. Любимым, прекрасным, но чужим, населенным чудными, замечательными людьми, но французами. Им до нас не было никакого дела, нам — до них. Мы уже начали гордиться обретенной отчизной, она звала нас, мы услышали ее зов. Мы все прошли через великое очищение войной. Победная волна докатилась до нас, подняла на гребень и бросила на российский берег.
Первая группа реэмигрантов, как позднее, уже в России, стали нас называть, уехала в 1946 году. Полторы тысячи человек. Их отправляли морем из Марселя через Босфор, минуя Турцию. Следующую группу обещали отправить в 1947 году[57]. Нам предстояло ждать еще целый год. Многие приняли советское гражданство и остались во Франции. Мы смотрели на них с некоторым недоумением: непонятно было, что они собираются делать с советскими паспортами, оставаясь на месте.
После войны в Париже оказалось много советских пленных и интернированных. Для них устраивали специальные лагеря, где они жили, ожидая отправки домой. Ехать в Россию они должны были не с нами. Это была какая-то совершенно особая категория людей. А пока им разрешалось свободно гулять по Парижу. Попадались среди них самые разные.
Одни рвались домой, на родину, к семьям, но были и желающие остаться. Они прилагали все усилия, чтобы обойти французские законы. Некоторым это удалось, и они образовали новый слой эмигрантов, совершенно отличный от нашего. С некоторыми из этих людей нам доводилось встречаться, они нас очень интересовали, мы ловили каждое их слово.
Прихожу как-то раз к тетке, а у нее сидят две молоденькие девушки из интернированных. Уж как они к ней попали, как она с ними познакомилась, не помню. Париж им очень понравился, они решили остаться. В тот день, сидя в гостях у моей тетки, они несли совершенную ахинею. Да, Советский Союз был для нас как другая планета, мы не имели возможности спорить, но повествования подобного рода не внушали никакого доверия. Рассказывали они о повальных арестах в довоенные годы. Получалось точь-в-точь, как когда-то уверял мой отчим, будто одна половина русских голодает, другая сидит по тюрьмам, а за малейшую провинность — смерть. Запомнилась чудовищная история про деревенского мальчика. Будто бы он подобрал несколько колосков на хлебном поле, и его за это расстреляли.
Тетя Ляля приговаривала:
— Видишь? Видишь, как? А ты туда ехать хочешь.
Девушки ушли, я сказала тетке:
— Ляля, но ведь это сплошное вранье. Ты — умный человек, вдумайся, какая это возмутительная чушь! У нас Саша вечно про это твердил. Да, в России голодно, с этим я согласна. Но что ты хочешь, после такой страшной войны? Это временные трудности, их надо пережить. Потом все наладится.
Позже, когда наш отъезд был окончательно решен, Сережа познакомился с одним бывшим пленным и затащил его к нам. За разговорами мы засиделись до полуночи, слушали, затаив дыхание. Этот зрелый, солидный мужчина Советский Союз хвалил. Он и сам стремился как можно скорее попасть домой, и нам советовал ехать. Главное, что нам понравилось, он очень доброжелательно говорил о русских людях, а временные трудности считал делом преходящим. Пусть нам будет трудно, но зато дети заживут хорошо, в свободном обществе, при социализме. Хоть я очень смутно представляла себе, что такое этот социализм.