— Ну, Иван Степаныч, и тогда работа была напряженная, — заметил Костромин.
— Эх, работы мы сроду не боялись, силу не считали, и душа тогда у нас была спокойная да веселая. А ныне?.. Вот я утреннюю мою смену провел, надо бы уж домой шагать, по-стариковски отдохнуть малость. Да нет, не приходится: время на заводе тяжелое, все никак не сведем концы с концами, все какая-то забота в цехе найдется, кому-то советом помочь, кого-то в трудную минуту плечом, как говорится, подпереть… Вот и проторчишь без малого до ночи на заводе, вместо того чтобы домой к обеду угодить. А теперь… — Иван Степанович тяжело вздохнул, — горькие пришли дни, на всю жизнь запомнятся!.. Сердце так и жмет, так и жмет… Вот хожу, будто что потерял… Подумать только: в Сталинграде немцы!..
Слово за слово, все трое вспомнили, что всюду — в цехах, в столовой, на заводском дворе — люди больше всего говорили о Сталинграде. В красных уголках около географических карт толпились цеховые «стратеги» и обсуждали положение на фронтах.
— Что же они говорили, стратеги наши? — спросил Пластунов.
— Да вот, к примеру, наши кузнецы решают так: Красной Армии за Волгу ходу нет, биться ей на сталинградском берегу, покуда Гитлеру хребет не перебьют! — Иван Степанович с силой притопнул оземь и добавил веско: — Ну, да ведь она и не одна, армия-то наша: от нас подмога все крепче становится!
— Сегодня я беседовал с одним полковником-фронтовиком, — подхватил Костромин, — он сообщил мне: за последнее время на его участке очень заметно усилилось снабжение решительно всеми видами вооружения. Танки, рассказывает он, уже не десятками, а целыми колоннами прибывают…
— У меня более ранние сведения, — сказал Пластунов. — В начале августа заезжал ко мне сюда на сутки брат мой Павел, начальник истребительной эскадрильи, под Ржевом дерется. «Душа, говорит, радуется, сколько вооружения к нам в начале августа пришло: великолепные пушки, танки… и боеприпасов стало гораздо больше…» В этом общем разбеге доля участия нашего Лесогорского завода должна быть больше. Мы не только должны восполнить все недоданное нами за последнее время, но и разбег взять такой, какого от нас ждет Родина.
— Вот верно сказали, Дмитрий Никитич! Вот как верно! — вдруг, как при большой находке, воскликнул Лосев. — Разбег! Ведь вот, кажись, простое слово, а коли во-время его скажешь, оно будто внове родилось! А когда подумаешь, что на тысячах заводов мы, советский народ, такой разбег взяли, а немцы свой «блицкриг» потеряли, то… — И помолчав, Иван Степанович опять угрюмо вздохнул: — Однако сколько еще дней горе хлебать придется, про то ни одна душа не знает!
— Но способ, как горе расхлебать, нам всем отлично известен: работать все крепче, вперед двигаться все быстрее! — спокойно и сильно сказал Пластунов. — Сталинградские дни начались, товарищи дорогие!
— Верно… Сталинградские дни… — медленно повторил Лосев и замолк.
Несколько минут все трое шагали молча. Заводские огни широкими потоками освещали шоссе, рассекая густую тьму августовской ночи. Там, где эти огни освещали путь, там ясно видны были дорога, исполосованная следами машинных колес, темные, спящие дома, старые деревья и придорожные камни.
Иван Степанович заговорил о том, что мешало ему и всем «настоящим людям» в работе. Его поддержал Костромин. Пластунов говорил мало, больше слушал. Разговоры на ходу, вспыхивающие, как сухой костер, в минуты особой откровенности и понимания, были иногда для него дороже и важнее многочасовых прений на заседаниях. Начальники цехов, мастера, инженеры (среди них и коренные лесогорцы) частенько изумлялись: «Черт знает, откуда берутся у Пластунова данные о жизни завода!» Некоторые остряки позднее даже предполагали, что парторг завел себе «агентуру, которая бегает всюду, как гончая». Но Пластунов не нуждался в агентуре: просто он внимательнее и терпеливее многих всматривался в людей, наблюдая памятливо, кто и как подтверждает свои слова делом, искал всегда в человеке «самое главное», чем он ценен и силен. Теперь это самое главное он видел в том, как владеет собой, профессией и временем каждый человек. Сквозь раздражение и досаду, сквозь вспыльчивые, соленые и хлесткие словечки, которые временами слетали с уст его собеседников, Пластунов видел ту одержимость трудом, которая в его глазах была равнозначна храбрости в бою.
— Нам, может быть, еще и долго будет тяжко, но с такими людьми, как эти, у нас в тылу, мы не погибнем! — говорил Пластунов Костромину, когда Юрий Михайлович пошел проводить парторга до крылечка пермяковского дома.
Войдя в свою комнату, где он не ночевал уже несколько дней, Пластунов почувствовал острую тоску и внезапную слабость. Он почти упал в кресло и несколько минут потерянно сидел у окна, вдыхая прохладный ночной воздух.
«Все еще, значит, не могу, — смутно подумал он. — Надо порошок принять, а то до утра не заснешь…»
Он с усилием встал, открыл шифоньер и увидел платья жены, которые уже несколько месяцев, забытые, висели здесь. На Пластунова словно пахнуло еще не выветрившимся ароматом ее любимых духов. Губы его задрожали. Он обнял платья, разноцветные, легкие, мягкие, и прижался к ним лицом, как будто они хранили в себе тепло милой Елены Борисовны.
«Надо их убрать… да… — думал он немного спустя, скатывая из папиросной бумаги шарик с порошком. — Нет, еще не могу я… Надо как можно реже ночевать здесь…»
* * *
Ольга Петровна Шанина уже привыкла считать каждый день несчастным для себя. После стычки с Ланских Ольге Петровне казалось, что все ее презирают и ненавидят. В каждом замечании она видела придирки и стремление избавиться от нее.
Сегодня Ланских, проходя по двору, задел локтем Ольгу Петровну и извинительно пробормотал что-то.
— Дорогу давать надо! Перед вами женщина, а не чурка! — резко крикнула ему вдогонку Ольга Петровна.
— Разве это я… вас? — спросил он, словно очнувшись.
— А вы меня уже забыли? — мстительно усмехнулась Ольга Петровна. — Уж, наверно, не помните и фамилии моей…
— Нет, фамилию вашу помню… Шанина… — уже тверже сказал Ланских.
— Ах, мерси! Так уж будьте ласковы, — все смелее издевалась Ольга Петровна, — людей все-таки замечать надо!
— А мне приятно замечать только тех, кого я уважаю.
— Скажите! Вот еще! — сразу ослабела Ольга Петровна. — Значит, меня уважать нельзя?
— Но за что же мне вас уважать-то? За плохую работу?
— Работа, работа… Господи, да ведь это все механически….
— Что-о? — вспыхнул Ланских. — Это наша-то работа для фронта, по-вашему, меха-ни-ческая?!. Эх, вы-ы…
Ланских отмахнулся и быстрым шагом пошел в двери цеха.
«Какое он имеет право так презирать меня?! — кипела Ольга Петровна. Чем больше она думала о Ланских, тем сильнее ненавидела его. — «Эх, вы-ы…» Подумаешь!»
Когда ей сказали, что после работы ее просил зайти заместитель директора товарищ Тербенев, Ольга Петровна сразу вспомнила о своем заявлении.
«Ах, очень хорошо! Вот я еще кое-что новенькое расскажу!» — и она с волнением принялась одеваться и прихорашиваться.
Тербенев встретил Ольгу Петровну приветливо.
Слушая ее взволнованный рассказ, Тербенев многозначительно поднимал брови, кивал, усмехался и быстро записывал, — «наверное, от слова до слова», как отмечала про себя польщенная Ольга Петровна. Незаметно для себя, она сгустила краски: по ее словам выходило, что Ланских и на сей раз обращался с ней совершенно «по-хамски», кричал и даже топнул на нее, когда сказал «Эх, вы-ы…»
— Может быть, он даже обругал вас? — спросил Тербенев, и его вечное перо на миг замерло в воздухе.
— Н-нет, он не ругал, — вдруг смутилась Ольга Петровна, — но, знаете, ужасное презрение ко мне выказал. Этак, знаете, можно убить человека морально.
— Да, несомненно, несомненно! Вот видите, как некоторые люди у нас на заводе распустились… нет, хуже — разнуздались! — вздохнул Тербенев, опять быстро записав что-то в своем блокноте. Потом, жадно раздувая большие розовые ноздри, наклонился через стол к Ольге Петровне и спросил: — Словом, сегодня вы подтверждаете и ваше первое заявление?