Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Таня слушала голос Сталина; ей чудилось, что он ведет ее над всеми фронтами, и она видит огонь, кровь и муку. Где-то среди этого огня, дыма и крови находится ее Сергей. То он виделся ей раненым, лежащим на полу вагона в танковом эшелоне, обстрелянном немцами. То, истекающий кровью, он виделся ей где-то под Сталинградом, — может быть, даже в бреду он звал ее, Таню.

Второй фронт, второй фронт… Его все еще нет в Европе, советский народ один все выносит на своих плечах, земля родная пропиталась его кровью. И так болит за родину сердце, что вот он, однорукий, седой в двадцать семь лет, не может оставаться дома. «Душа-то мне этого не позволит, Таня!..»

Где он, где? Скажи мне, море,
О далекой стороне…

Если бы в Европе открылся второй фронт, Красная Армия гораздо скорее одолела бы фашистскую орду. Ох, тогда бы милая седая голова ее Сергея лежала бы вот здесь, на ее плече!..

Наталья Андреевна видела, как в синих глазах дочери взблескивали непролитые слезы. Мать словно читала ее мысли, но ни одним движением не выдавала себя:

«Уж такое, значит, время пришло, что любовь у людей стала слезами да мукой пропитанная. И, значит, приходится нам, Иосиф Виссарионович, дорогой ты наш, все вытерпеть… терпеть да силу копить… А дождусь ли я того дня, когда мирное счастье опять к нам вернется, — это уж дело второе. Об этом лучше не думать, а то и сегодняшнего трудного дела не сделаешь».

У Пермяковых доклад Сталина слушали Михаил Васильевич с женой, Пластунов и Костромин.

Юрий Михайлович вспоминал про себя, как в прошлом году он слушал Сталина в Москве, под землей, в зале станции метро «Маяковская». Длинный зал с розовыми мраморными колоннами, прорезанными сверкающими жилами нержавеющей стали, как казалось тогда Костромину, сиял еще и ликующим торжеством всех собравшихся под его мозаичными сводами: Москва устояла!

Спокойный, твердый взгляд темных глаз Сталина и все черты лица его, неповторимо знакомого каждой морщинкой, были и сейчас Костромину такими же близкими, как его голос.

На Костромина посматривали Пермяковы вместе с Пластуновым, — впрочем, кто из лесогорских не знал, что Костромин слышал Сталина 6 ноября 1941 года, когда черная опасность нависла над Москвой! Теперь снова опасность надвигалась на Москву, уже с востока, но и эта опасность была Сталиным разгадана.

— Все разгадал, все! — восторженным шепотом произнес Пермяков и вновь погрузился в слушание.

Пластунов, свежевыбритый, во всем новом, сидел безукоризненно подтянутый, — и это был опять строгий и дальновидный Пластунов, которого уважали и слушались тысячи людей.

«В сорок третьем году, когда мы будем слушать доклад Сталина, еще будет война… В сорок четвертом тоже еще война… — думал Пластунов. — В сорок пятом?.. Наверняка уже будет виден конец войны, а там уже и мир, полностью мир в нашей стране. Значит, еще три-четыре года нам, заводским людям, надо держаться, бороться с трудностями и наступать… Если бы мы, люди труда, не наступали первыми, мы бы не смогли вооружать Красную Армию. По стратегическим условиям армия иногда может отступать, но мы, люди труда, обязаны наступать, всегда, везде наступать».

После доклада все четверо долго стояли у карты-десятиверстки.

— Конечно, на Волге многие дела сейчас происходят, о которых нас известят потом, — сказал Пластунов. — А мы знаем для себя одно дело: наступать так, как еще никогда не наступали!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

НАПЕРЕКОР

Рано утром десятого ноября совещание начальников цехов, старших и сменных мастеров приняло единодушное решение: «Поддержать приказ и провести его в жизнь». Михаил Васильевич с совещания прошел прямо в свой служебный кабинет. Хотелось до начала утренней смены побыть одному и внутренне подготовиться к неизбежным встречам в связи с новым приказом, уже вывешенным во всех цехах. Через полтора часа кончится ночная смена, ее заступит утренняя — и приказ будет известен тысячам людей.

«Те лесогорцы, по которым ударит наш приказ, разъярятся, станут кричать о несправедливости, о том, что этакого сраму не бывало…»

И Михаил Васильевич представил себе, как будут возмущаться некоторые лесогорцы. Среди этих людей не было человека, которого он не знал бы лично, по имени-отчеству, по семье и разным событиям его жизни, — в старом, довоенном Лесогорске недаром часто бытовало обращение «сосед», а то и ласковое «соседушко».

«Вот тебе и «соседушко»!.. Меня, конечно, в первую голову будут ругать. Эх, а неприятно все-таки, когда тебя свой брат рабочий будет честить на все корки!.. А многие, к тому же, сразу-то не поймут, что цель нашего приказа наступательная, что мы о благе завода — а значит, и их всех, — думаем. Хотя в приказе это указано, все равно важные слова с пылу-жару сначала пропустят и не усвоят, а будут помнить только то, что лично ущемляет человека… А к гневу «обиженных» прибавится растерянность их семейных… Конечно, разумный и честный человек, который поотстал, со временем поймет, в чем дело, но в первые дни все будет бурлить, всякая муть со дна поднимется, пойдут по заводу дикие слухи… и все это как-то обуздать надо… Эх-х!»

Директор расхаживал по кабинету, вздыхал и резко махал рукой, тяжесть в душе его росла.

«Потом опять же и то взять: на всех этих, кого приказ по загривку больно ударит, влиять надо, а влиять в такой момент нелегко. Обиженные на тебя будут зверем смотреть, — вот тут думай-гадай, с какой стороны лучше к ним подступиться. Пластунову, конечно, легче моего: он в нашу жизнь вошел недавно. А я-то ведь здесь вроде живой истории… н-да!»

Устав расхаживать по комнате, директор сел в кресло и прижал ладонь к глазам. Уже не впервые за последнее время ловил он себя на этом чувстве внезапной растерянности перед сложностью жизни военного времени. Эта растерянность порой исчезала внезапно, будто никогда ее и не бывало, но потом появлялась опять. Михаилу Васильевичу вспомнилась лесогорская жизнь лет пять-десять назад. Она показалась ему не только счастливой («Мы тогда мало ценили свое счастье!»), но и куда более легкой, чем нынешняя, с ее неожиданностями и крутыми поворотами.

«Эх, может быть, мы уж слишком круто загибаем? — недовольно и тревожно подумал Пермяков. — Я верю партийному чутью Дмитрия Никитича, уважаю его, хочу думать совестливо, по-большевистски… А сам при этом забываю, что ему и Костромину, как говорится, рубить легче. А тут ну-ка, сруби дерево, которое тобой посажено… а мало здесь дел моих? Может быть тогда, на совещании, следовало бы мне поспорить с Пластуновым и Костроминым, и мы придумали бы что-нибудь… уж не так бы круто, глядишь, душа бы не так болела из-за этого дела».

Пермяков вновь принялся расхаживать по кабинету, Машинально он включил радио. Знакомый голос диктора читал сводку о боях в Сталинграде.

Михаил Васильевич слушал сводку и представлял себе картину разрушенного, окутанного дымом Сталинграда, как рассказывали ему знакомые военные: узкая полоса волжского берега, растянувшаяся на десять километров, и на ней нечеловеческая битва, денно и нощно отпор врагу!

«Там земля не только огневыми точками нашими начинена, но и бесстрашием воинов наших. Да, наши там, небось, не спрашивают, круто или легко им приходится и каких жертв будет стоить им каждый новый день!.. А мы тут будем еще торговаться: не очень ли выходит накладно для моего, скажем, самочувствия, если мы решительнее, чем до этого, повернем события на заводе?.. Эх, стыдно тебе, Пермяков, стыдно!»

Михаил Васильевич сердито встряхнул своей крупной головой. Вдруг он услышал за дверью громоподобный бас Николы Бочкова, которого секретарша не пускала в кабинет. Пермяков распорядился впустить его.

Никола Бочков, грузный, широкий, как медведь, ввалился в кабинет, надсадно дыша открытым ртом и дико вращая налитыми кровью глазами.

— Эт-то что ж такое, это за что же меня на позор выставили? Ополоумели вы все, а?..

113
{"b":"220799","o":1}