«А здоровье-то, наверное, у него неважное, — размышляла Ольга Петровна, рассматривая желтое лицо Пластунова. — А сколько знает!.. И когда только он успевает прочесть обо всем этом? И как рассказывает, радуется, будто вот только для него все эти дела большие делаются…»
Ей захотелось сказать парторгу что-то приятное, но она впервые в жизни почувствовала себя такой необразованной и неловкой, что боялась даже встретиться взглядом с круглыми карими глазами Пластунова: вдруг, не дай боже, он спросит о чем-нибудь, а она не сумеет ответить и опозорится перед всеми!
— Вот видите, девушка, — неожиданно прервав свою речь, обратился Пластунов к Соне, — какой сыр-бор загорелся из-за нашего с вами маленького разговора. Ну, теперь, надеюсь, вы куда охотнее сыграете нам на прощание… Того же Чимарозу, например?
— Нет, я и другое наизусть знаю! — смело сказала Соня и вдруг подняла крышку рояля. — Ребята, вспомним нашу любимую, кленовскую!..
Соня заиграла вступление.
— Шуберт, Шуберт! «Пловец!» — воскликнули трое кленовцев и запели:
Под грозный рев бури
Плыву смело я,
От ливня промокла
Одежда моя…
Сунцов стал дирижировать. Игорь Семенов сначала тихо, а потом все смелее начал подтягивать хору. Ольга Петровна быстро схватила мелодию и тоже начала подпевать. По выражению лица Сони и всех поющих Ольга Петровна видела, что ее маленький, но довольно свежий голосок не фальшивит, и, вполне счастливая, она все увереннее повторяла за всеми:
Помериться силами
С бурею злой —
Я выше не знаю
Отрады другой!
Ольга Петровна последней вышла на улицу и остановилась, пораженная неожиданной картиной ночи.
Дождь прошел, небо совершенно прояснилось и будто стало легче и выше. Только вокруг яркой и полной луны плыли курчавые, тонкие, как чесаная шерсть, беловато-сизые облака, мягко пропускающие свет. Широкое Лесогорское шоссе, громады заводских корпусов впереди со множеством огней, высокие скаты стеклянных крыш, полные разноцветного сверкания, петляющая невдалеке Тапынь в сквозистых зарослях ивняка, белые кубики домов нового рабочего поселка в Заречье — все в этом прозрачном свете выделялось отчетливо, молодо и чисто, словно только что созданное. В лицо дул сухой, терпко пощипывающий кожу ветер, в котором ощущалась острая свежесть близких холодов.
«Конец сентября, а здесь уже заморозки начинаются», — подумала Шанина.
Она ступила на землю. Под ногой зазвенело. Земля затвердела, лужицы стянуло ледком. Он блестел всюду, играя стеклянной голубизной. Ольга Петровна шла, льдинки с тонким звоном лопались под ногами, и ей чудилось, будто и в душе у нее после сегодняшнего вечера чисто и певуче звенят какие-то новые мысли. Она радовалась им, но еще не знала значения и цены их для своей жизни.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ПОРТРЕТЫ СОВРЕМЕННИКОВ
В первых числах октября Игорь-севастополец, задыхаясь от волнения, прибежал к себе в бригаду и объявил:
— Ракитный приехал! Я его своими глазами видел! Шел я из столовой в цех, а Ракитный и директор выходят, обнявшись, на улицу. А Петрович наш хромой, на палку опирается… И голова перевязана! Он из госпиталя сюда приехал. Нас к себе приглашал: «Сегодня же, говорит, приходите!»
Художник Иннокентий Петрович Ракитный занят был разборкой своих военных папок. Впервые после четырнадцати месяцев работы во фронтовых условиях — с июля сорок первого до половины сентября сорок второго, когда его увезли в госпиталь, художнику представилась возможность в спокойных условиях просмотреть все сделанное им за это время.
Большой, ширококостый, он ходил по комнате, припадая на левую ногу и поматывая крупной, догола остриженной, забинтованной головой. Он еще не успел привыкнуть к хромоте, мешала и повязка, сползающая на правое веко, но ему, как всегда, помогало особое, гибкое умение владеть обстоятельствами, которое воспитала в нем его беспокойная жизнь.
На Урал Ракитный приехал в начале третьей пятилетки. Лесогорский завод показался художнику особенно типичным своим смешением старого с новым. Из Лесогорска Ракитный жарким, пыльным утром в июле 1941 года явился в областной военный комиссариат, прося отправить его на фронт. На вопрос, от какой организации он прибыл, Ракитный просто ответил, что «мобилизован собственной совестью».
Подобно тому как в мирное время его блокноты были исписаны названиями городов, строек, лесных и степных мест, так и теперь рисунки и наброски были обозначены местом их возникновения: Вяземское, Можайское направление, «Дни великой битвы за Москву», далее зарисовки бойцов и командиров и картинки жизни стрелковой дивизии на пути ее на юг, куда она была переброшена в помощь защитникам Крыма. Последние рисунки, помеченные датами Севастополя, художник особенно внимательно рассматривал. Некоторые он подолгу держал в руках, вглядываясь в каждый штрих зоркими глазами. Он торопился закончить разборку до прихода Игоря Семенова с его приятелями.
К друзьям неожиданно присоединилась Юля. Никто и не предполагал приглашать ее к Ракитному, а спутал все карты Толя Сунцов. Когда Юля, встретясь с ними на улице, спросила, куда они так спешат, Сунцов пригласил ее к Ракитному; Чувилев и Возчий переглянулись между собой.
Видя, что Юля чувствует себя неловко, Чувилев посылал в ее сторону взгляды, полные презрения. Сережа резко насвистывал, каждый раз пугая ее. Только Игорь-севастополец шел молча. Наконец Сунцов, который видел только одну Юлю, заметил что-то неладное в поведении своих старых друзей.
— В чем дело, ребята? — резко и строго, как старший, спросил Сунцов. Его красивое лицо потемнело. — Почему вы так бестактно ведете себя по отношению к девушке, к товарищу?
Сережа дурашливо фыркнул:
— Какой она нам товарищ?
— Не желаю говорить с тобой! — отрезал Сунцов и, не обращая больше ни на кого внимания, сжал руку Юли.
А она уже была не рада, что пошла вместе с этой противоречивой компанией.
Игорю-севастопольцу чудилось, что прошлое как бы обратным ходом надвигается на него, он ждал и боялся его. Художник, который оставался на бастионе еще несколько недель после того, как выбыл Игорь Семенов, видел Максима Кузенко и всех других моряков. В Иннокентии Петровиче все еще жили последние дни Севастопольской обороны, и сам Севастополь, родной и незабвенный.
Художник радостно встретил гостей.
— Возмужал, Игорек, возмужал! — довольно говорил он, оглядывая раздавшуюся в плечах фигуру Семенова. — И вверх тебя порядком вытянуло. Молодец!
Он быстро перезнакомился со всеми. Узнав, что Игорь Семенов как токарь не опозорил «славы Севастополя», снова крепко обнял его.
А у Игоря-севастопольца вдруг сильно застучало сердце и кровь бросилась в лицо: среди карандашных рисунков, разложенных на большом столе, он увидел знакомую морскую бескозырку.
— Максим!
Дрожащими руками он взял со стола рисунок. Максим Кузенко, в сдвинутой на макушку бескозырке, смотрел ему навстречу. Его темные глаза, глубоко запавшие в орбиты, резкие морщины вдоль худых щек с пятнами гари и дыма, крепко сжатый рот, отросшие усы, небритый подбородок, грязная, будто истлевшая, вся в клочьях, тельняшка, голое плечо с остро выдавшейся ключицей — все в этом быстро схваченном облике Максима дышало яростным бесстрашием и вместе с тем безмерной, нечеловеческой усталостью и душевной мукой.
Игорь-севастополец обернулся было к художнику, чтобы спросить, когда он рисовал Максима, и тут заметил на столе еще один рисунок, в красках которого вновь почудилось ему что-то знакомое. Задрожав, он взял в руки акварель на квадратном листе ватмана и опять сдавленно крикнул: