Однако и печальным размышлениям она не могла предаваться бездеятельно. На столе перед ней стоял красивый, расписной сундучок, пестро украшенный сафьяном, фольгой и цветной жестью, давняя работа Тимофея-сундучника. В сундучке пестрели большие клубки шерсти. Варвара Сергеевна вязала сыновьям варежки особенным, ею изобретенным рисунком «ласточкой».
Варвара Сергеевна слушала радиопередачу, и костяные спицы в ее руках равномерно пощелкивали.
Она еще ни разу не бывала в Москве, как и вообще никуда с Урала не выезжала. Но ее неизбалованному воображению без особых усилий представлялась Москва в опасности. Чем больше она слушала Сталина, тем больше хотелось думать о нем. Чувствуя, как его спокойствие передается ей, Варвара Сергеевна все ярче и подробнее представляла себе, как Сталин говорит с трибуны в переполненном зале. Почему-то он виделся ей в фуражке и наглухо застегнутой шинели солдата, суровый, простой, с осунувшимся лицом. Бедствие-то какое навалилось на русскую землю… И за всех-то он думает, за всех сердце у него болит… Подумать страшно, миллионы людей страдают, кровью обливаются…
— Гитлер — ублюдок проклятый! — сказала она гневно и вдруг положила вязанье на стол.
«Что это я? — смущенно подумала она, приложив ладони к разгоревшемуся лицу. — Разбушевалась тут, одна-одинешенька!»
Ей действительно вдруг стало тесно в низковатой, уютной столовой, хотелось тревожиться, думать о чем-то, что находится очень далеко за стенами дома.
Она представила себе, что переживала бы она, если бы вдруг хоть одна тысячная доля заботы, какую несет на себе Сталин, досталась ей, да еще в такое грозное время…
— Господи, да я бы тут нее с ума сошла! — растерянно сказала она.
Ей вспомнился день, когда она смотрела на вражеский танк. И то же самое чувство, которое тогда она поведала мужу, что у нее «совесть болит», теперь вернулось к ней…
Уже отгремели аплодисменты и шла музыкальная передача, а Варвара Сергеевна все еще сидела, как завороженная.
«Наверно, поздно заснет Сталин в эту ночь, — думала она. — А ведь уже не молодой, скоро шестьдесят два исполнится. И нам всем надо совесть иметь: дом домом, дети детьми, а ему, Сталину, помогай всем, душой помогай, всяким делом! Хоть у меня сыновья на фронте, а я и сама еще в силе и разуме».
Она только не представляла себе, как будет помогать Сталину, но решение было принято, и оставалось посоветоваться с мужем и со знающими людьми, где лучше всего может помочь старательная женщина, которая не имеет заводской специальности.
Костяные спицы чуть слышно постукивали в ее ловких пальцах. Это была уже третья пара фронтовых варежек — и все на один узор: ласточка, чистая, белокрылая, как сама любовь материнская, летела на кубовом фоне, густосинем, как уральское небо над снегом-первопутком. Кайма была веселая, красная, будто спелая брусника под студеной росой в родных лесах.
* * *
Сергей Панков и Таня Лосева слушали доклад Сталина, сидя у стола в Таниной комнате.
На письменном столике лежала книга, которая осталась открытой на той странице, где застала чтение начавшаяся передача.
Что, если бы и вправду эти звезды
В ее лице светили вместо глаз?
Ее ж глаза сменили их на небе?
Ее лица сиянье эти звезды
Затмило бы, как лампу свет дневной,
А в небесах такой бы яркий свет
Ее глаза потоком изливали,
Что птицы, ночь приняв за светлый день,
Запели бы… Вот на руку щекой
Склонилася она… Как я желал бы
Перчаткой быть на этой белой ручке,
Чтобы щеки ее касаться мне!..
Два часа назад они с Таней говорили о «повести печальной Ромео и Джульетты», и Таня сказала:
— Все-таки как слабы они были: отцы их враждовали, а они опоры в себе найти не могли и потому погибли.
Сергей спросил:
— А в чем, по-твоему, наша с тобой опора?
Она ответила:
— Родина жива — и любовь жива.
Он был сейчас уверен, что Таня знает все, что происходит в нем. Его раны уже скоро затянутся, и он опять вернется туда, где должен быть, чтобы защищать любовь.
Бой, где он был ранен, огненно-дымным столбом как бы вновь поднялся перед ним — от первого залпа его танка, встретившего осеннюю промозглую зарю у самого края обороны, и до сумерек, когда ни холодный ливень, ни воющий ветер не в силах были даже на краткий срок приостановить ярость битвы.
В каждом слове Сталина об обороне Ленинграда и Москвы ему виделись боевые товарищи, подвиги их на поле боя, которые составляют обычную жизнь и труд войны. «Да, да, мы все быстрее учимся воевать, мы уже опалены войной. Да, товарищ Сталин, завтра мы превратимся в страшную угрозу для врага».
Еще никогда не казалась ему Таня Лосева такой необычайной и красивой, как сейчас, когда думы о фронте, о боевых друзьях, словно обжигающий ветер, налетели на него.
Он тихонько взял руку Тани, еще детски мягкую, с теплой узкой ладонью. Таня подняла голову и, повинуясь внезапному, но всегда точному пониманию внутренней жизни другого человека, которое дается любовью, долгим взглядом посмотрела ему в глаза и улыбнулась. А Сергей прочел в этих синих глубоких глазах:
«Да, нам уже недолго быть вместе, но ничего другого и не может быть, а если бы и было это другое, я не любила бы тебя так, как люблю».
Когда из Москвы донеслась музыка «Интернационала», Пластунов с улыбкой спросил старика Лосева:
— Ну как, Иван Степаныч?
Старый мастер подумал и ответил задумчиво и важно:
— Не забудешь этого всю жизнь. Поднял он нас, Иосиф-то Виссарионович, сколько силы в душу вдохнул!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
МЕДНЫЙ ВЕЛИКАН
Костромин, вызванный в Москву перед праздником, прилетел обратно утром пятнадцатого ноября, а в обеденный перерыв встретился с Пластуновым.
— Не обозревайте, прошу, мою скромную особу, Дмитрий Никитич! Я пожелтел, как факир: сегодня на рассвете мы попали в болтанку, а в общем… слетал великолепно! — и осунувшееся лицо Костромина вспыхнуло радостной улыбкой.
Пластунов еще никогда не видел его таким оживленным и говорливым. Костромин много рассказывал о Москве, об ее окраинных улицах и переулках, перерезанных баррикадами, о москвичах, а главное — о встречах с «большими людьми».
Как и ожидал Пластунов, Юрий Михайлович привез из Москвы важнейшие директивы, о которых он хотел бы доложить немедленно руководству Лесогорского завода.
Вечером в кабинете Пермякова, после доклада Костромина, план работы Лесогорского завода был уточнен полностью: танковый конвейер должен был начать свои операции с таким расчетом, чтобы первый эшелон танков со станции новой ветки вышел не позднее пятнадцатого марта 1942 года.
Далеко за полночь еще горели огни в окнах директорского кабинета. Крепкий чай стыл, лиловел в стаканах. Сонная подавальщица принесла новый поднос, но и эти стаканы тоже остыли.
— Ну, начерно, так сказать, все наши мощности подсчитаны. К пятнадцатому марта наши танки поедут на фронт — это дело нашей чести. Теперь остается все конкретизировать… — заключил Пермяков и хмуровато качнул массивной головой.
Было отчего хмуриться, хотя до поры до времени директор не говорил ничего, — может быть, еще обойдется. Его тревожило состояние одной из важнейших мощностей завода — большого пресса. Он был поставлен девять лет назад германской фирмой «Дейч-пресс». Такие механизмы на Урале тогда еще были внове. Но через несколько лет, когда Лесогорский завод уже выполнял ответственные заказы, они уже перестали быть новостью. Более того — лесогорские механики, под предводительством неугомонного искателя «новых путей в технике» Артема Сбоева, не только раскрыли секреты немецкой техники, но и все ловко замаскированные пороки ее и самый главный из них: могучие медные цилиндры оказались не кованые, как полагалось, а литые. Поэтому за прессом постоянно досматривали, придумывали разного рода усовершенствования, следили за ремонтом — и все-таки медному великану не доверяли. По поводу последнего ремонта, как раз перед Октябрьской годовщиной, Артем Сбоев мрачно сказал: