— Сядь, Николай Антоныч, — спокойно сказал Пермяков. — Сядь, поговорим.
— Начхать мне на твой разговор! — сказал бешено Никола, топая по паркету огромными ногами, обутыми в валеные опорки. — Я пришел в глаза твои бесстыжие поглядеть… ди-рек-тор!.. Ведь это же все едино, что из завода меня гнать хотят… И кто нас всех на позор отдал? Ты!.. Ты, Михайло Пермяков, нашей рабочей кости человек! — уже гремел Никола, бия себя в грудь, тряс кудлатой, апостольской головой и топал так, что на письменном директорском столе все дрожало и звенело. — Ты, друг старый, такой приказ подписал!.. Это за все добро мое тебе, за верную мою дружбу в те поры, когда тебя белая жандармерия искала… а я не продал тебя… я…
Михаил Васильевич предполагал, что Никола вспомнит, как помогал он ему в подпольные времена, — и все-таки, услышав эти слова, внутренне похолодел. Ему стоило больших усилий сохранить спокойное выражение лица и даже смотреть в глаза Николе.
Бочков задыхался, хрипел, рвал ворот рубахи. Испуганная секретарша появилась на пороге. Михаил Васильевич только молча посмотрел на нее, и она в еще большем испуге исчезла.
— Я тебя никогда не обижал, а ты что со мной сделал! — И каленые, сумасшедшие слезы брызнули из яростных глаз Николы. — Мы тебя спасали… мы тобой гордились: вона, мол, наш брат рабочий высоко поднялся, нас в обиду не даст… а ты?! Ты нас камнями побиваешь…
— Довольно! — вдруг грозно прервал его Михаил Васильевич. Кровь бурно прихлынула к его щекам, и внутренний холод мгновенно сменился жаром и гневом оскорбленного достоинства. — Довольно! Слова без разбору кидаешь. Забыл, с кем говоришь? Твою лень да отсталость на свет вытащили, — так ты решил, что тебе можно честных людей позорить?.. Начали мы свою лесогорскую битву, наше наступление для дальнейшего подъема… понимаешь ты это? Будешь ты в этом новом нашем наступлении участвовать честно и в полную силу — будем тебя ценить и уважать. Не желаешь — другая будет тебе цена… Понял?..
— Не мальчик я вам, чтобы меня учить! — надсадно и хрипло выкрикнул Никола Бочков.
Дверь распахнулась под напором наседающей на нее целой толпы любопытных.
— Михаил Васильич… может, Пластунову позвонить? — пролепетала вконец ошарашенная секретарша, выталкиваемая вперед, как легкий мячик тугой волной. — Михаил Васильич!
— Да, глядите все… слушайте все!.. — загремел было Никола, оборачиваясь к двери, но Пермяков произнес спокойно и властно:
— Прошу закрыть дверь и разойтись по местам!
Толпа сразу подалась назад, увлекая за собой секретаршу, но за дверью, в приемной, еще некоторое время раздавался галдеж недоуменных и любопытных голосов.
— Вот какой ты шум на всю округу поднял, Николай Антоныч, — произнес осуждающе Пермяков. — Нет, погоди, погоди, пока помолчи, я от тебя ныне всякого наслушался. Все-таки сядь, прошу тебя… Отдышаться же надо: ведь ты так сейчас орал, что, пожалуй, за всю жизнь этакого с тобой не бывало…
— Ох, верно, не бывало… — бормотал Никола, сидя в кресле и прижимая руку к сердцу: он уже устал, дышал со свистом, по-стариковски качал головой и смотрел перед собой мутными, слезящимися глазами.
— Так, значит, по-твоему, я тебя обижаю, изменил дружбе? Только вот кому ты нужен, этакая голова безмозглая? — сумрачно и медленно заговорил Пермяков. — Ну, теперь гляди, ради кого мы таких, как ты, круто подтянули… гляди! Вот он, Сталинград! Видишь?
— Вижу… — глухо пробормотал Никола.
— Камня на камне там не осталось… знаешь? А сколько туда немцы техники приволокли, знаешь? А что Красная Армия, наши родные люди, к Волге немца не допуская, денно и нощно за нашу землю бьются и кровь наша там ручьями льется — про это знаешь? А что из наркомата, из Москвы, уж наверняка по поручению товарища Сталина, нам звонили: танков от нас ждут больше, чем мы даем, — об этом ты знаешь?
— Знаю… — с натугой выговорил Никола.
— То-то! Знай да помни. Ну, кончили разговор… или еще орать будешь? — и Пермяков, не спеша поднявшись со стула, встал перед Николой, огромный, седой, властный; зеленоватые глаза его горели суровым, чистым светом. — Помни, решение есть только одно: поднять выработку твоей печи.
— Ладно уж, — пробормотал Никола и вразвалку, по-медвежьи пошел к выходу.
Едва дверь захлопнулась за ним, Михаил Васильевич налил себе полный стакан воды и одним духом выпил его. В эту как раз минуту раздался звонок от Пластунова.
— Ну, как у вас дела, Михаил Васильич?
Пермяков рассказал о бурном «вторжении» Николы Бочкова.
— А у меня был Семен Тушканов. Беседа произошла на тот же манер, что и у вас.
— Сейчас же, конечно, шум по всему заводу, Дмитрий Никитич.
— Да, уж раз пошли наперекор, температура поднялась высокая. Но, как утверждают медики, высокая температура лучше вялой и гнилой ведет к выздоровлению. Этот наш приказ вообще разогнал кровь по жилам, — полезно!
В тот же день, поздно вечером, Алексей Никонович по своему квартирному телефону долго разговаривал с «другом Пашкой»..
— Ну, Пашка, у нас в Лесогорске настоящее столпотворение! — и Алексей Никонович доложил другу обо всех событиях этого беспокойного дня. — Я сигнализировал еще вон когда, но все мои сигналы, оказывается, так и лежат у тебя под сукном… Эх, Пашка, друг!
«Друг Пашка» пообещал, что сегодня же ознакомит нового секретаря по промышленности с этой серией сигналов. Да, да, сейчас в обкоме очень обеспокоены прорывом на Лесогорском заводе, и не сегодня-завтра туда выедет особая комиссия. Тербеневские «сигналы», очень возможно, сыграют большую роль, «как материал, характеризующий порочные методы руководства». И чего не бывает в сложной заводской жизни: «Сегодня — ты руководство, а завтра — я!» Но пусть Тербенев (хоть они и друзья детства) больше от него ничего не требует: «друг Пашка», признаться, побаивается нового секретаря по промышленности — очень «пронзительный человек», и как бы не раскусил он все «штучки» двух старых друзей!
— А больше я у тебя ничего и не прошу, милый! — весело сказал Алексей Никонович, положил трубку, крепко потянулся и увидел мать.
Она стояла на пороге, прижавшись плечом к дверному косяку, и боязливо морщилась.
— Ну что ты, старушоночка моя? — ласково промурлыкал Алексей Никонович и обнял ее сутулые плечи.
Мать умиленно вытерла глаза, — она не была избалована сыновней лаской.
— Будет, будет! Погоди слезы лить! Может, твой сын еще вперед шагнет.
— Алешенька, сынок, — умоляюще зашептала мать, — слышала я, как ты с Пашкой своим разговаривал. Ой, что-то уж больно хитро вы тут мозговали! На Пермякова да на Пластунова зачем кидаетесь?
В другое время Алексей Никонович сразу оборвал бы подобные речи, но сегодня им владело благодушное настроение.
— Не суйся не в свое дело, старушоночка! На Пермякова и на Пластунова не я, так другие будут кидаться… Ко всему, что они творили, я абсолютно непричастен!..
Это чувство непричастности придавало мечтательно-благодушному настроению Алексея Никоновича особую стойкость и прозрачность. Ему ясно виделись близкие и разительные перемены в его судьбе. Для этого, казалось, все готово: стоит только подать знак — и будущее распахнется перед ним на обе стороны, как театральный занавес.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ПОЛЫНЬ-ТРАВА
Поздно вечером к Лосевым прибежала няня из госпиталя и объявила: прибывший из-под Сталинграда раненый капитан Сергей Панков просит свою жену Татьяну Ивановну прийти к нему.
Таня глухо вскрикнула и побледнела.
— Иду!
— Погоди ты, сумасшедшая! — решительно остановила дочь Наталья Андреевна. — В одном платье бежать хочешь? На дворе ноябрь, а она в одном платьишке…
Она заставила Таню застегнуть пальто на все пуговицы и только тогда отпустила.
На крыльце Таню охватило ветром со снегом.
— Батюшки! — задохнулась няня. — Погода-то какая!
Таня ничего не слышала и не замечала. Ветер бил ей в грудь, обжигал лицо; она шла, как одержимая, помня лишь об одном: Сергей здесь!