Дмитрий Никитич откинулся на спинку кресла, вздохнул, потом не спеша завинтил самопишущую ручку и положил дневник в ящик стола.
— Дмитрий Никитич, — раздался из столовой Пермяковых тихий голос Варвары Сергеевны, — чайку не желаете?
Чаю Пластунову не хотелось, но он ответил:
— Спасибо, Варвара Сергеевна… пожалуй… Не беспокойтесь, я выпью в столовой, если разрешите.
Варвара Сергеевна в мягких туфлях бесшумно двигалась по комнате, ожидая мужа. Она то выходила в кухню, то возвращалась к столу, деловито-спокойная женщина, которая здраво и крепко держит в своих руках тепло и порядок старого пермяковского дома, и, на взгляд, нет у нее никаких иных забот. Но Пластунов знал, что вся эта деловитость и спокойствие — кажущиеся. Осенью сорок первого года, когда он приехал в Лесогорск, Варвара Сергеевна была еще довольно свежей, полной и статной женщиной. А теперь это была худая пожилая женщина с маленьким, бледным лицом и плотно сжатыми, почти бескровными губами. Густые каштановые волосы, заколотые большим узлом на затылке, казалось, своей массой отягощали ей голову и тонкую шею, на которой складками лежала желтоватая кожа. Темнокрасный халат с широкими отворотами и карманами из малинового атласа был безукоризненно выглажен и выглядел как новый, но сидел на ней как с чужого плеча. После гибели на фронте среднего сына Пермяковы ждали новой беды: уже давно не было писем от младшего сына, Виктора. На запрос родителей был получен ответ, что в списках убитых и пропавших без вести Виктор Пермяков не числится. Пластунов не раз заставал жену Пермякова сидящей около радио в тот час, когда передавали письма с фронта. Губы ее были сжаты, глаза устремлены в одну точку, дыхания не слышно.
Пластунов рассеянно помешивал в стакане. По радио читали сводку об успехах Красной Армии на Сталинградском фронте.
Варвара Сергеевна посмотрела на черное блюдце репродуктора и прошептала:
— Все идет хорошо…
А сама все что-то делала, вставала, выходила.
«Не может без дела сидеть… этим, наверно, и держится», — думал о ней Пластунов.
Когда в столовую вошел Михаил Васильевич, Пластунов сейчас особенно отчетливо увидел, как сильно директор постарел за последнее время. Его массивная голова была уже совсем седая, и густые усы, которые недавно еще темнели сивым волосом, теперь побелели. Кирпичный румянец с мороза не мог скрыть глубоко запавших глаз и ввалившихся щек, грубо прорезанных морщинами.
«Лучше нам не всматриваться в лица друг друга», — горько усмехнулся про себя Пластунов.
Михаил Васильевич рассказывал о своей поездке в подсобное хозяйство завода. Потом поговорили о заводских делах. Варвара Сергеевна иногда вставляла словечко в беседу. Пластунов вдруг почему-то вспомнил, что много дней в этом доме не произносились имена тех, кого уже нет на свете. Будто сговорясь, Пермяковы никогда не говорили об Елене Борисовне, и Пластунов тоже никогда не касался больной для Пермяковых темы о детях.
Внезапно, как нередко теперь у них бывало, за столом наступило молчание. Подняв глаза, чтобы проверить свои часы по большим столовым, Пластунов заметил на себе сочувственно-печальный взгляд Варвары Сергеевны, который выражал: «Ох, и ты тоже сильно сдал, голубчик!»
Пластунов ответил ей тоже без слов, коротким взглядом: «Да, мы научились не задевать наших болей и горя, да ведь никто не знает, когда оно перегорит в нас?»
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ПАДЕНИЕ НИКОЛЫ БОЧКОВА
Жена разбудила Николу Бочкова, сильно толкнув его в бок.
— Будет, будет валяться-то! Второй час дня… Вставай, ну!
И жена опять толкнула Николу.
— Но, но! — озлился он. — Я, чай, не с похмелья, а после ночной смены.
— После сраму… так-то лучше сказать! — поправила жена.
— Какой такой срам! — загремел было Никола — и осекся, опустив голову.
— Что-о? — захохотала женщина. — Небось, не привык еще под мальчишками-то ходить? Знаем, все знаем: вышвырнули из бригадиров да под начало Ваське Зятьеву поставили!
— Молчи! — рявкнул Никола. — Не твое дело!
— Эко! Самое мое дело… Ведь это моим глазынькам стыдно на людей глядеть, это ведь мне люди говорят: «Ой, Надежда, Надежда, осрамили твоего старика: будет им теперь деревенский парнишка Васька Зятьев командовать!»
«И ведь как быстро все разнеслось!» — думал Никола, уныло топчась в кухне за перегородкой у рукомойника и оплескивая лицо ледяной водой.
— Долго ты там еще будешь топтаться? — грубо торопила жена. — У меня, кроме тебя, еще прорва дела!
«А дела-то, дела всего — цветы свои паршивые обтирать», — злобно подумал Никола, следя за мельканием пухлых, с ямочками, как у ребенка, локтей жены, которая обтирала мокрой тряпкой цветы.
Эти розовые, с детскими ямками, локти и смутили десять лет назад вдовца Николу Бочкова. Не слушая ничьих предупреждений, он женился на этой бойкой разводке, которая была на двадцать лет моложе его. Она была скупа и одержимо-чистоплотна: всегда что-то мыла, чистила, скребла. Страстью ее были многолетники: олеандры, китайские розы, фикусы и особенно филодендроны, которые она почему-то называла «архиерейскими» цветами. Никола согласен был терпеть какие угодно растения, только не филодендроны, которые он называл «раскоряками». Он ненавидел их широкие продырявленные листья, которые торчали во все стороны. За десять лет эти раскоряки так разрослись в своих кадушках, что листья-лопасти нагло лезли всюду, мешая большому Николе свободно двигаться по комнате. Чтобы, например, подойти к буфету и налить себе стопочку, ему приходилось как бы в поклоне сгибаться перед этими зелеными тварями. Жена тогда кричала дурным голосом:
— Не трогай! Не сломай!
Когда он сердито выговаривал ей, что скоро ему в собственном доме нельзя будет и пальцем свободно двинуть, Надежда, играя своими розовыми локтями и смеясь сдобным лицом с коричневыми, как изюмины, глазами, обрывала мужа:
— Молодую за себя взял, так и потрафляй!
И он не только потрафлял, но и постоянно прощал ей глупые выходки и слова. Это она бывало говорила:
— Ну, поезжай, поезжай на охоту, дичинки принесешь. А если опоздаешь на работу — эко дело!.. Тебе должны уваженье сделать, на то у тебя и орден, Никола! Да и не наробишься на «них», хоть целый день без сна робь, — «им» ведь, все мало!
Завод для нее всегда был «они», и на заводскую работу она смотрела как на помеху в их жизни.
— Пусть-ка тебя побольше уважают! — внушала ему Надежда уже по другому поводу. — Орденоносцы-то на дороге не валяются.
После того как в тридцать девятом году, во время массового награждения лесогорцев, Никола Бочков получил орден Трудового Красного Знамени, сталевар утвердился на мысли, что и действительно на заводе его должны уважать больше, чем других. А так как человеку, много и честно поработавшему, естественно думать, что на старости лет он может сделать себе иногда «послабление», то он себе это и разрешал, — и разрешал слишком широко. Дело было не только в отлучках на охоту, на рыбалку, за дровишками, — он вообще считал, что у него уже есть право «робить полегче». Эти мысли внушала и раздувала Надежда.
— Смолоду ты заводу всю кровушку отдал, так уже теперь, в годах-то больших, уж можно не так жилиться, здоровье поберечь!
Никола Бочков и не «жилился», — пусть молодые стараются! Все, что произошло после знаменитого приказа от 10 ноября, он считал «строгостями» начальства и к тому же временного характера, а то и просто «для формы». После бурного своего объяснения в кабинете директора Бочков, наперекор всему, решил: все-таки Михаил Васильевич «против души» этот приказ подписал, и долго такое положение продолжаться не может. Но чтобы Николу Бочкова в самом деле лишили бригадирской власти, такое несусветное дело не приснилось бы ему даже в хмельном сне.
Вчера, узнав из нового приказа, что сталевар Бочков переведен из бригадиров в подручные, Никола пошел к печи, словно одурманенный, и не помнил, как прошла смена и о чем он думал.