— Сталин пять побегов из ссылки совершил, — вставила Таня.
— Да! — оживленно вспыхнула Соня. — Когда о побегах Сталина заговорили, один парнишка из Мариуполя, очень непосредственный и немножко забавный, закричал: «Ой, это только сказать легко — пять раз из ссылки бежал, а кругом разве только жандармы рыскали, а мороз чего стоил: для южанина северный мороз — что смерть! Каким же смелым надо быть, а?» Тут Пластунов начал говорить о революционной смелости, о большевистской силе воли и, знаешь, такие замечательные слова Ленина привел!
— Ну какие же слова?
— Они сказаны сорок лет назад, а совсем горячие, будто о нашем времени говорится… я наизусть их запомнила. Вот слушай…
Соня выпрямилась и, глядя вперед серьезными, блестящими глазами, выговорила глуховатым от волнения голосом:
— Вот какие слова: «Мы идем тесной кучкой по обрывистому и трудному пути, крепко взявшись за руки. Мы окружены со всех сторон врагами, и нам приходится всегда итти под их огнем…» Какие слова, Таня!
Соня вдруг схватила руку Тани и с силой зажала ее в своих теплых ладонях.
— Да, вот так мы идем и всегда пойдем, вот так, держась друг за дружку!..
Мгновенные, как искры, слезы восторга и упорства сверкнули в ее серых глазах.
— Танечка, ты задумывалась о том, что быть слабым, распускаться от тоски — гораздо легче и проще, чем стойко держаться?
— Всегда об этом думаю!.. Будем сильны, все вытерпим!
— Вытерпим, Таня!.. Знаешь, мне сейчас опять стало хорошо!..
Через несколько дней Таня, подойдя к двери палаты, услышала неторопливый густой голос крановщика Пивных, который что-то рассказывал Сергею.
Боясь помешать беседе, Таня приостановилась у полуоткрытой двери.
— Я ведь с юности к высоте привык, люблю крановое дело. Всегда ты на вышке, всех видишь, все тебя ждут, а твоей душе весело, когда видишь, что в работе у тебя все идет ладно. И вдруг — все отрезало: однорукому только в сторожа или в подметальщики итти. Ну, нет, думаю, не поддамся!.. Изладил я у себя в кухне что-то вроде механизма, по типу того, что на кране моем, чтобы движения повторять, и стал тренироваться одной рукой.
Тут Таня вошла в палату.
Лицо Сергея было оживлено вниманием и даже сдержанным довольством, как показалось Тане.
— Ну, ну! Дальше, Константин Иваныч! — торопил он.
— Да… тренируюсь, а сам время от времени посвистываю — это будто снизу мне знаки подают: подъезжай, мол, Пивных, кран требуют!.. Жена поглядит-поглядит на мои занятия — да и в слезы: «Ты вроде сумасшедший, сам с собою разговариваешь». — «Эх, отвечаю, я в самом ясном разуме, сызнова жить учусь!»
— А как ты это понимаешь — сызнова жить, Константин Иваныч?
— Как? А так: перво-наперво — про то, что было, забудь, не вспоминай.
— Забудь… — повторил Сергей и поднял помрачневший взгляд на чубатую, уже седеющую голову Пивных. — Забудь… А если прошлая жизнь несравнимо лучше была?
— Это все равно, — просто ответил Пивных. — Что лучше было, о том спора нету. А ты попробуй в том, что хуже и горше, жизнь для себя найти.
— У тебя, Константин Иваныч, смотрю я, полная философия появилась. В чем же, по-твоему, эта худшая, чем прежде, жизнь должна состоять?
— В чем? А, как ни верти, все в том же самом: умом да руками действуй. Ежели человек отца, мать, друга закадычного потерял, ежели в жене обманулся — тяжко ему и больно, однако это еще не погибель. Но ежели человек работать не сможет — вот это гибель! Ведь настоящий-то человек только тот, кто работает, пользу людям приносит. Вот и у тебя, гляжу, книжечки научные на столе. Значит, тоже сызнова жизнь начинаешь…
— И, как ты думаешь… выйдет? — пошутил Сергей, внимательно вглядываясь в серьезное лицо Пивных. Потом посмотрел на Таню и произнес решительным голосом: — Конечно! Я думаю, что это прошло.
— Что «прошло», Сережа? — с волнением спросила Таня.
— Да вот все, что со мною было… — сказал он и вдруг прижал к груди Танину задрожавшую руку.
Пивных подождал немного, раскланялся и вышел.
— Да, я мучился сам и мучил тебя, — продолжал Сергей, смотря на жену виноватыми глазами. — Мне уже давненько совестно было, но будто не хватало еще какого-то, знаешь, толчка… Константин Пивных — такой же однорукий! — пристыдил меня. Какое я имею право быть хуже его?
— Сереженька, милый, все понятно…
— Нет, погоди, я все хочу прояснить для себя. Кто дал мне право жить хуже Пивных?.. Нет у меня такого права. Представь себе, Таня, когда я часами лежал тут без тебя, мне иногда противны становились все мои страдания, даже физические… да, да… Я думал: в эту минуту, когда я вглядываюсь в то, что меня мучит, мои фронтовые товарищи дерутся с фашистами и кто-нибудь из друзей моих сейчас, может быть, тяжело ранен или убит… а ведь я лежу в белоснежной постели, в тишине и тепле. Вот, думаю, через несколько часов придет ко мне моя Таня, а я, бессовестный, буду терзать ее… Ну, ну, не хмурься, родная!.. Сейчас просто я оглядываюсь на эту темную, уже пройденную полосу жизни. Теперь я хочу видеть, как ты живешь… Прости, что я до сей поры был так недогадлив!.. А, смеешься?.. Вот и хорошо. Покажи мне всех твоих соратников — парней этих, что на твоем участке работают, познакомь меня с Соней Челищевой, с Юлей и вообще со всей челищевской бригадой.
— Сколько к тебе гостей придет!
— Вот и хорошо! Ведь и тебе люди помогали, чтобы меня к жизни вернуть, — хотя, возможно, они и не думали об этом.
— Да это как-то само собой получается, Сережа, — улыбнулась Таня. — Мы поддерживаем все друг друга, иногда и не замечая этого.
— Я вот сегодня, перед твоим приходом, думал: если страдание неизбежно, как мороз, гроза и ветер, — пробивайся сквозь него, рассматривай его как жестокий опыт, которым все-таки ты, человек, в конечном счете, управляешь… верно, Танечка?
— По-моему, так.
— А чему ты улыбаешься, Таня? Скажи, о чем ты подумала сейчас?
— О том, что ты, может быть, даже не представляешь себе, как для нас обоих важно, что у тебя появилось другое настроение…
— Честное слово? — обрадовался Сергей, притягивая Таню к себе.
— Честное слово! — счастливым шепотом ответила Таня, прижимаясь горячей щекой к его груди.
ГЛАВА ПЯТАЯ
«НЕТ ДЛЯ МЕНЯ ЧУЖОГО ДЕЛА!»
На улице Таня вдруг подумала:
«Я как будто освободилась из какой-то неволи, мне легче стало думать… Да ведь и многие мысли у меня освободились, и я могу видеть то, что до сих пор не замечала!»
Она остановилась, вспомнив, что действительно кое-что ускользнуло из ее внимания, как ни старалась она держать себя в руках.
«Например, вчера мои ребята о чем-то шептались, я взглянула на них и забыла. А что-то их тревожило… Но они видели, что я озабочена, и знали, почему, и решили, наверное, пока мне ничего не говорить… Но для чего они вздумали щадить меня? Это же бессмысленно, глупо, — именно теперь, когда я вижу, что Чувилева мы все-таки перегнать не можем… Ведь было у нас: вот-вот догоним… и нет — чувилевцы опять далеко ушли вперед. А я-то уже нахвастала Сереже, что наша бригада уже почти победила, и папе о том же сказала!..»
Впереди плотной стеной чернели кусты на речном берегу, и казалось — в этих местах вообще никогда не петляла река, и никогда никто не купался в ней, и никогда не звенели над ней веселые ребячьи голоса.
Недовольство собой всегда походило у Тани на приступ боли. В такие минуты она стыдила себя за беспечность, за неумение работать зорко и точно, за неумение дальновидно руководить бригадой, и каких только грехов не числила она тогда за собой!
В детстве, когда Иван Степанович хотел «донять» ее за какую-нибудь вину, он говорил дочери с пренебрежением и печалью: «А, так вот ты какая, а я-то думал!..» Эти слова будто хлестали Таню. Она заливалась бурными слезами и дрожала от ужаса, что ее добрый отец разлюбил ее. И сейчас, как по живучему и давнему следу, мучившие Таню еще в дни детства чувства вернулись и охватили ее с многократно возросшей силой. Ей вспомнилось, как вчера вечером, слушая сводку, отец сказал: